Днем — острова, очаровательная мещанка в конке. Возвращаюсь — Кузьмин-Караваев (рассказы о Витте и т. д. — страшно, что делается с Кузьминым-Караваевым). Вечером — Художественный театр: Тургеневский спектакль (в маминой ложе): раздирательный «Нахлебник» (беспросветно; вечное: все люди делятся… неприспособленные — нахлебники). Из актеров — вполне настоящий один Станиславский (в «Провинциалке»). Остальные нигде не поражают (Артем очень хорош. Качалов делает глазки, от него уже пахнет «jeune ргеппег'ом» («первым любовником», франц.)… — Руманов рассказывает о мерзости, произведенной на границе с только что вернувшимися Мережковскими. Дмитрий Сергеевич успел спросить его, вышло ли что с Блоком? Узнав, что все еще ничего, — огорчился.
Преобладающее чувство этих дней — все растущая злоба.
24 марта 1912, 31 год
Ночью — кошмар, кричу. Темные, черные эти «страстные» ночи, с каждым годом — труднее они, и «праздники». Холодно.
Вчера около дома на Каменноостровском дворники издевались над раненой крысой. Крысу, должно быть, схватила за голову кошка или собака. Крыса то побежит и попробует зарыться под комочек снега, то упадет на бок. Немножко крови за ней остается. Уйти некуда. Воображаю ее глаза. То же, что тот человек, упавший, прыгая с трамвая, только жальче, потому что — беспомощней.
24 марта 1912, 31 год
Страстная суббота
Собирают мнения писателей о самоубийцах. Эти мнения будут читать люди, которые нисколько не собираются кончать жизнь. Прочтут мнение о самоубийстве, потом — телеграмму о том, что где-нибудь кто-нибудь повешен, а где-нибудь какой-нибудь министр покидает свой пост и т. д. и т. д., а потом, не руководствуясь ни тем, ни другим, ни третьим, пойдут по житейским делам, какие кому назначены.
В самом деле, почему живые интересуются кончающими с жизнью? Большей частью по причинам низменным (любопытство, стремление потешить свою праздность, удовольствие от того, что у других еще хуже, чем у тебя, и т. п.). В большинстве случаев люди живут настоящим, т. е. ничем не живут, а так — существуют. Жить можно только будущим. Те же немногие, которые живут, т. е. смотрят в будущее, знают, что десятки видимых причин, заставляющих людей уходить из жизни, ничего до конца не объясняют; за всеми этими причинами стоит одна, большинству живых не видная, непонятная и не интересная. Если я скажу, что думаю, т. е. что причину эту можно прочесть в зорях вечерних и утренних, то меня поймут только мои собратья, а также иные из тех, кто уже держит револьвер в руке или затягивает петлю на шее; а „деловые люди“ только лишний раз посмеются; но все-таки я хочу сказать, что самоубийств было бы меньше, если бы люди научились лучше читать небесные знаки.
Так я и пошлю мальчишке — корреспонденту «Русского слова» (если он спросит еще раз по телефону), который третьего дня 2,5 часа болтал у меня, то пошло, то излагая откровенно, как он сам вешался; все — легкомысленно, легко, никчемно, жутко — и интересно для меня, запрятавшегося от людей, у которого голова тяжелее всего тела, болит от приливов крови — вино и мысли.
24 марта 1912, 31 год
Духов день
Люба, вчера я был очень бодро и деятельно настроен и понял очень много в своих отношениях ко многим. Прежде всего — к тебе.
Собирался писать тебе большое письмо, но сегодня уже не могу, опять наступила апатия. Уж очень здесь глухо, особенно в праздники некуда себя девать. И это подлое отсутствие даже почты, что теперь прямо тягостно, когда тебя нет.
Я хотел тебе писать о том, что все единственное в себе я уже отдал тебе и больше уже никому не могу отдать даже тогда, когда этого хотел временами. Это и определит мою связь с тобой. Все, что во мне осталось для других, — это прежде всего ум и чувства дружбы (которая отличается от любви только тем, что она множественна и не теряет от этого); дальше уже только — демонические чувства, или неопределенные влечения (все реже), или, наконец, низкие инстинкты.
Все это я мог вчера сказать еще определеннее, но я думаю, что ты и из этого поймешь то, что я хотел только точнее определить.
Накануне Троицы под вечер я зашел в нашу церковь, которую всю убирали березками, а пол усыпали травой.
Ты спрашиваешь все, нравятся ли мне твои письма. Да, почти целиком нравятся, иногда особенно. Мне интересно все, что ты думаешь, когда ты можешь это выразить в сколько-нибудь ясной форме. А в письмах выражаешь. Господь с тобой.
Саша.
Я поставил около постели два твоих портрета: один — маленький и хитрый (лет семнадцати), а другой — невестой.
Н.Н. Скворцова прислала мне свой большой портрет. Вот девушка, с которой я был бы связан очень «единственно», если бы не отдал всего тебе. Это я также совершенно определенно понял только вчера. Конечно, я знал это и прежде, но для всяких отношений, как для произведения искусства, нужен всегда «последний удар кисти».
Я чувствую себя все время на отлете. Как ты думаешь, когда мне ехать, и встретиться ли нам именно в Quimper'e или в другом месте. После твоих писем мне захотелось также и в Берлин.
письмо Любови Блок, 30 мая 1911, Шахматово, 30 лет
Моя маленькая Бу, прежде всего — о вещах… Я дал Мане 100 р., в прошлый раз дал ей на дорогу 20 р., спроси с нее и возьми себе, что останется.
Я не склонен особенно оспаривать то, что ты пишешь. Могу сказать только одно: если это действительно правда (а в этом много правды, но есть и другие), это только усугубляет трагедию России. Есть своя страшная правда и в том, что теперь носит название «большевизма». Если бы ты видела и знала то, что я знаю, ты бы отнеслась все-таки иначе; твоя точка зрения — несколько обывательская, надо подняться выше.
Мне на днях или через некоторый промежуток времени надо идти в войска (если ты читала приказ Керенского). Я еще никаких решений не принял и не вижу ясно, а много работаю. Вчера обошел я 18 камер. Когда мозги от напряжения чуть не лопаются (кроме того, что нужно держаться определенной умственной позиции, надо еще напрягать внимание, чтобы не упустить чего-нибудь из виденного и слышанного), тогда легче, а когда отойдешь, очень не по себе: страшно одиноко, никому ничего не скажешь и не с кем посоветоваться. Не знаю, как дальше все будет, не вижу вперед.
А.
письмо Любви Блок, 28 мая 1917, Петроград, 36 лет
Мама, послезавтра мы уезжаем из Флоренции, не знаю еще куда: едва ли в Рим, потому что здесь уже нестерпимо жарко и мускиты кусают беспощадно. Но Флоренцию я проклинаю не только за жару и мускитов, а за то, что она сама себя предала европейской гнили, стала трескучим городом и изуродовала почти все свои дома и улицы. Остаются только несколько дворцов, церквей и музеев, да некоторые далекие окрестности, да Боболи, — остальной прах я отрясаю от своих ног и желаю ему подвергнуться участи Мессины.
Так же, как в Венеции — Беллини, здесь — Фра Беато стоит на первом месте, не по силе, — а по свежести и молодости искусства. Рафаэля я полюбил, Леонардо — очень, Микель-Анджело — только несколько рисунков. Мы привезем с собой массу снимков.
От тебя давно нет писем, а за все время — только два (во Флоренции). Из Венеции не переслали, из Рима — тоже не надеюсь. Получила ли ты наши карточки?
Ближайшая цель — Перуджия, потом — скорее всего — прямо Пиза, т. е. море около нее.
В нашем пансионе — очень неуклюжий лакей. Хозяин, заранее рассчитывая на его неловкость, называет большинство кушаний: renversft, fraise ecrasft, boeuf brisft etc. Мы сыты, хотя с одной стороны сидит английская художница с расстегнутой спиной, с другой — m-me von Lebedeff, упражняющаяся в английском и французском языках, с третьей — громко хрюкающий англичанин, с четвертой — внушающее уважение немецкое семейство. У меня страшно укоротился нос, большую часть съели мускиты. Папиросы мои вышли, а здесь каждая стоит около тысячи лир, так что я курю только десяток в день. Перед одним окном хозяин насадил сад для четырех кошек, а перед другим — маляры стараются один перед другим засыпать пылью мою кровать, спеша достроить изящную виллу к приезду английского короля. Арно высохло, так что вместо воды мы умываемся черным кофеем, а мороженое привозят только раз в месяц из Стокгольма.
Все это несколько преувеличено. Я беспокоюсь о том, где вы и что с Шахматовым. Напиши об этом поскорее в ПИЗУ. Решительно, после Перуджии, Ассизи, Сиенны (это всего несколько дней) мы будем там и поселимся, по-видимому, в устье Арно (Восса cTArrio), чтобы купаться в море. Я ничего не знаю о России, не вижу газет, напиши, если что-нибудь произошло. Пишут ли что-нибудь о «Песне Судьбы», и вышла ли она? Не написал ли кто-нибудь чего-нибудь хорошего? — Целуем вас с тетей крепко.
Саша.
Отныне не хочу терпеть больших городов — довольно и Петербурга. В Рим надо ездить зимой.
письмо матери, 26.05.1909, Флоренция, 28 лет
Все еще не могу поправиться. Цынга оказалась «гингивитом» (!) — местное (десны) — никогда больше не есть мяса (!).
Вчера у мамы. Дни у букинистов — дрянное племя: от циничной глупости и грубости маленькой лавчонки — до сумасшедшего г-на Соловьева (букиниста), желающего показать, что русские двадцатые (и другие) годы были «возрождением» (!!!), — печатающего свой «Русский библиофил» с сумасшедшей роскошью, которую порождает только реакция.
Подумываю о поэме. Дни почти без событий и без писем.
2 марта 1912, 31 год
Вчера обедала мама, разговор сначала тяжелый, потом — хороший. Ночью я провожал ее на извозчике через Троицкий мост по мокрому снегу. Ей стало нравиться у нас в квартире — в большой степени от улучшения отношения Любы.
Сегодня днем — книги у букиниста (большой французский словарь истории и географии и Аполлодор). Вечерние прогулки (возобновляющиеся, давно не испытанные) по мрачным местам, где хулиганы бьют фонари, пристает щенок, тусклые окна с занавесочками. Девочка идет — издали слышно, точно лошадь тяжело дышит: очевидно, чахотка; она давится от глухого кашля, через несколько шагов наклоняется… Страшный мир.
28 февраля 1912, 31 год
В середине декабря норвежец Амундсен достиг южного полюса.
Все это время бедно событиями…
Письма, несколько стихотворений. Поэма — ни с места. Ненависть и боязнь людей. Постоянно во время болезни — мама. Убийственные морозы и их конец. Маленькая — все то же. Борьба в цирке. Чтение Стриндберга (на днях докупил недостававшие восемь томов). Теперь (вслед за «Адом») — «Легенды».
Сегодня — гулянье около полотна Финляндской железной дороги.
Две новые газеты: первая — «Воскресная вечерняя» (2 коп.) с Куприным и пр. — определенная желтая пресса...
26 февраля 1912, 31 год
Милый Боря, спасибо, получил Твое письмо в Шахматове. Приехали опять рано, в апреле, и уже опять копаюсь в земле. Впрочем, больше еще бродим кругом. Грозовая весна, были дни сплошь грозовые с ливнями, а вообще сухо и сильный ветер. На горизонте такая мгла, что говорят, будто Москва горит. И в то же время на закатах такой ветер, что ясно, откуда он - от солнца, окруженного парами. Вообще, ясно многое, в чем сомневаются соседние естественники. Но иногда грустно, и до того все забылось, что может вспомниться при неожиданных обстоятельствах, врасплох. Весной писал стихи, часть которых пишу Тебе. А я не простился с Мережковскими, и, вообще, кончилось с ними как-то глупо и досадно, из-за Зинаиды Николаевны. Что Ты думаешь о "жертве" у Минских? (не скандал ли это?)*. Я думаю, что это было нехорошо, а Евг. Иванов писал, что почувствовалась близость у всех, вышедших на набережную из квартиры Минского в белую ночь. Но Люба сказала, что близость чувствуется также после любительского спектакля. - Напиши, когда ты можешь к нам приехать? Напиши вообще. Крепко Тебя целую.
Твой Саша.
из письма Андрею Белому, 19 мая 1905, Шахматово, 24 года
*Имеется в виду импровизированное ритуальное "действо", состоявшееся в Петербурге 2 мая 1905 года на квартире H.M. Минского; согласно подробному описанию происходившего, которое дал Е.П. Иванов в письме к Блоку от 9-10 мая 1905 года, собравшиеся (по предложению Вяч. Иванова и Минского) производили "ритмические движения для расположения и возбуждения религиозного состояния", а также символические жертвоприношения. В ответном письме от 23 мая Блок заявлял: "С жертвой у Минского не мирюсь, не хочу". Свое скептическое отношение к этому "действу" Белый выразил позднее - в мемуарно-философском очерке "Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть во всех фазах моего идейного и художественного развития": "... что где-то кого-то кололи булавкой и пили его кровь, выжатую в вино, под флагом мистерии - это только смешило; серьезнее было то, что многие, попадая в эту блудливую атмосферу, жизненно разлагались"
Пушкин в «Русском слове». Совсем как маленького мальчика, его, раненого, выносят из кареты. У Дантеса — все приклеенное, этот светский мерзавец в старости стал еще мерзее — похож на ряженого шарлатана.
2 февраля 1912, 31 год
Тоскую. Лежу и страдаю. Заходил Городецкий (не принял). Тоже — Кузьмин-Караваев. Тоже — Ваня.
29 января 1912, 31 год
Вчера я всю ночь не спал, а днем бродил в полях и смотрел на одуванчики, почти засыпая, почти засыпая. Потому Вы и не застали меня. А сейчас проспал 13 часов без снов и встал бодрый; ясный воздух, читаю Вашу книгу вслух и про себя, в одной комнате и в другой. Господи, какой Вы поэт и какая это книга! Я во всё влюблен, каждую строку и каждую букву понимаю и долго жму Ваши руки и крепко, милый, милый. Спасибо.
из письма Кузмину М.А., 13.05.1908, Петербург, 27 лет
Разговоры, болтовня. С Любой играем в дураки и в акульки. Тоска смертная, к ночи, скверный сон.
27 января 1912, 31 год
Милый Георгий Иванович. Неужели Вы все еще в Петербурге? А как хорошо теперь в деревне. Я уже оживаю и пилю деревья. Напишите мне два слова или более.
из письма Чулкову Г., 9 мая 1910, село Шахматово
Мама, доктор Пекелис знает все мои болезни, ты ошибаешься, точно так же отравления никакого не было и вообще не может быть.
О болезнях писать нестерпимо скучно, но больше не о чем писать. Делать я ничего не могу, потому что температура редко нормальная, все болит, трудно дышать и т. д. В чем дело, неизвестно. Если нервы несколько поправятся, то можно будет узнать, настоящая ли это сердечная болезнь или только неврозы. Нужно понизить температуру. Я принимаю водевильное количество лекарств.
Ем я хорошо, чтобы мне нравилась еда и что-нибудь вообще, не могу сказать. Люба почти всегда дома. Незлобии будет платить за пьесу в разные сроки. Вот, кажется, все.
Саша.
Спасибо за хлеб и яйца. Хлеб настоящий, русский, почти без примеси, я очень давно не ел такого.
письмо матери, 4 июня 1921, Петроград, 40 лет
Милый папа!
Не сразу отвечаю Вам на письмо, в чем очень извиняюсь. Это происходит оттого, что я приготовлялся к экзамену истории русского права, а собраться с мыслями в такое беспокойное время очень трудно. Сегодня наконец я выдержал этот экзамен (получил у Латкина 3) — предпоследний; остается еще одна статистика, которая, однако, задержит нас с мамой в городе еще за 22 мая.
Что касается подробностей учебных волнений, то я знаю о них также большею частью по газетам (самое точное?). Частные же слухи до такой степени путаны, сбивчивы и неправдивы, а настроение мое (в основании) так отвлеченно и противно всяким страстям толпы, — что я едва ли могу сообщить Вам что-нибудь незнакомое. Потому же, между прочим, а также по некоторой свойственной моему духу неподвижности, я за эту зиму ни разу не посетил ни судебных, ни дворянских, ни городских учреждений. Впрочем, я наверстаю это в будущем; ибо подобное провождение времени не чуждо и привлекательно для меня и заключает в себе поэтическое, философское и актерское. Теперь же трудно вводить еще и это в круг совершающихся событий; тем более что весна почуяла свою силу и отозвалась на моем настроении в высшей степени. Пора свести городские счеты и временно перейти в созерцательность. — Мама благодарит Вас за поздравление.
Ваш Сатура.
письмо отцу, 2 июня 1901, Петербург, 20 лет
У Любы завтра дебют в Василеостровском театре. Боится маленькая.
18 марта 1912, 31 год
Вчера мы с Пястом ездили на лихаче и пили в «Яре». Я думал, что он заболел серьезно, оказалось, напротив, ему лучше. Я думаю, оттого, что в это ужасное время все сходит на нет, жизнь пробует, как бы кого ухватить за горло.
18 марта 1912, 31 год
Днем — пишу поэму. Вечером — после прогулки к маме, где Люба. «Скандалы» этих дней на улицах (я — свидетель «необходимый») — так называемые скандалы, а по существу — настоящие проявления жизни, случайно вышедшие на улицу (хулиганы, бьющие фонари и друг друга, пьяный в трамвае, муж и жена на Большом проспекте — главной улице современного Петербурга, ибо Невский потерял свое значение).
4 марта 1912, 31 год
Мама, напиши, как ты в Шахматово. Мне тревожно.
В последние дни я немного разбился в работе, потому что слишком часто бывал во дворце по пустякам. Был только интересный допрос О.В.Лохтиной (поклонницы Илиодора и Распутина) и Виссарионова (вице-директор департамента полиции). На днях я пойду по всем камерам. Слушать буду еще Штюрмера и Протопопова*. Я приму участие в составлении отчета, т. е. мне будет поручено написать какую-нибудь часть. Муравьев предлагает характеристики всех.
На основании последнего приказа Керенского я должен идти в войска. Министр юстиции возбудил перед военным министром Временного правительства ходатайство об отсрочке для меня (и для нескольких евреев). По-видимому, до 1 сентября, если такую отсрочку дадут. Все почти молодые у нас (с которыми мне больше всего приходится иметь дело) — евреи. Есть — неприятные, но большей частью — «приятные».
Так обстоит мое дело. Посмотрим, что дальше будет.
К Любе я посылал портниху. Люба довольна, играет каждый день. Вещи ее наконец пришли.
Я «сораспинаюсь со всеми», как кто-то у А.Белого. Действительно, очень, очень тяжело. Вчера царскосельский комендант рассказывал подробно все, что делает сейчас царская семья. И это тяжело. Вообще все правы — и кадеты правы, и Горький с «двумя душами» прав, и в большевизме есть страшная правда. Ничего впереди не вижу, хотя оптимизм теряю не всегда. Все, все они, «старые» и «новые», сидят в нас самих; во мне по крайней мере. Я же — вишу, в воздухе; ни земли сейчас нет, ни неба. При всем том Петербург опять необыкновенно красив. Господь с тобой.
письмо матери, 26.05.1917, Петроград, 36 лет
*расстрелян 27.10.1918
Милый друг.
Я пишу тебе с Сестрорецкого вокзала. Сижу и пью. Пьеса подвигается. Я сейчас был в Левашове — на той лесной дороге, где мы были с тобой давно. Там так же хорошо, как было. Лесной воздух, елка и вечерний туман. Большая часть первого акта — о тебе. Твое письмо получил — и книгу. Когда приеду — не знаю. Думаю, что приеду. Мыслей очень много. И какая-то глубокая, подстерегающая усталость. Пиши мне и помогай.
Саша.
письмо Блок Л.Д. (жене), 24.05.1907, Ночь, 26 лет
Разве я не откровенен с Вами, дорогой Михаил Иванович? Нет, я не скрываю ничего и не «оберегаю». Но я чувствую все больше тщету слов. С людьми, с которыми было больше всего разговоров (и именно мистических разговоров), как А. Белый, С. Соловьев и др., — я разошелся; отношения наши запутались окончательно, и я сильно подозреваю, что это от систематической «лжи изреченных мыслей». И я совершенно не умею сказать прозою лучше, чем говорю стихами.
Одиночество не победить сравнением мистических переживаний, я глубоко уверен в этом. Может быть, одиночество преодолимо только ритмами действительной жизни — страстью и трудом. Остальное — сны.
На днях уезжаю отдохнуть в деревню недели на две.
Ваш А. Блок.
письмо Пантюхову М.И., 22.05.1908, 27 лет
Днем мама, вечером приходил (и не был принят) с кем-то С.В. фон Штейн. Однообразие, апатия, забыл, что есть люди на свете.
4 февраля 1912, 31 год
День мрачен. Вопящий пьяный парень, резкий ветер, беднота в трамвае, нет солнца, непонятная болезнь, вялость, утомление, досадная корректура с враньем.
3 февраля 1912, 31 год
Вчера я получил твое милое письмо. Все это прекрасно, что ты пишешь о своей жизни там, и то, что ты не проснулась, и то, что ты утром ходишь к Псковскому детинцу, и что обо мне думаешь (я заслужил это — представь себе, я в этом уверен, — несмотря на всю свою жизнь, более мрачную и более дикую, чем твоя). То, что ты пишешь, подтверждает мои вечные мысли о тебе. Но я тоже скажу, — что же мни притворяться? Мне страшно недостает тебя, все чаще, несмотря на то, что моя жизнь наполнена до краев (я все еще пишу тебе об этом, кажется, пятый или шестой раз). Иногда так тебя не хватает, трудно сказать, например сейчас; у меня есть тихий час, посидеть бы с тобой. Завтра опять будет очень ответственный день, я буду и во дворце и в крепости. Я вижу и слышу теперь то, чего почти никто не видит и не слышит, что немногим приходится наблюдать раз в сто лет. Я надеюсь пока удержаться здесь, хотя меня опять треплют (скучно описывать возникшую обо мне переписку). У меня очень напряжены мозг и нервы, дело мое страшно интересно, но оно действительно трудное и берет много времени и все силы. Жить так внешним образом (в смысле прислуги и пр.) я тоже мог бы здесь без тебя (не скрываю), хотя кое в чем иногда хотел бы помощи (но в пустяках, право, просто — иногда времени не хватает на пустяки). Но время такое, положение такое, что не знаешь, что завтра будет; все насыщено электричеством, и сам насыщен, и надо иногда, чтобы был рядом такой, которому веришь и которого любишь. Все это я о себе (по обыкновению, но мне суждено постоянно исходить из себя, это — натура и входит в мой план), но я все жду, чтобы совпало; и жду этого я, никогда не ошибавшийся. Господь с тобой.
Все твои письма «вскрыты военной цензурой».
из письма Блок Л.Д. (жене), 14 мая 1917, Петроград, 36 лет
Бесконечная, до сумасшествия, игра в дураки и в акульки. Слабость, тоска.
28 января 1912, 31 год
Дорогой Георгий Иванович. Вчера мы с Евг. П. Ивановым шли вечером к Вам, но вдруг повернули и уехали на острова, а потом в Озерки* - пьянствовать. Увидели красную зарю.
Так мне и не удастся побывать у Вас, потому что завтра уезжаем (как всегда, Никол. ж. д., ст. Подсолнечная, сельцо Шахматово). Извините, что сегодня не зайду, много хлопот и укладки. Желаю Вам всего лучшего и надеюсь, что Вы к нам заедете в июле или августе. Будет хорошо, тихо, красиво и неродственно. Пожалуйста, кланяйтесь от нас Надежде Григорьевне. Просите ее приехать к нам в Шахматово вместе с Вами. Уверяю Вас, что можно жить уединенно и тихо.
из письма Чулкову Г., 10 мая 1906, СПб, 25 лет
* Озерки - излюбленная Блоком дачная местность под Петербургом. Здесь Блок любил романтически "пропадать", ища забвения в вине. Здесь - декорация стихотворения "Незнакомка". Пристрастие Блока к "Озеркам" продолжалось довольно долго. В письме к В. А.Пясту от 3 июля 1911 года есть очень характерное для Блока признание в одном из романтических его увлечений, связанных с Озерками: "Вчера я взял билет в Парголово и поехал на семичасовом поезде. Вдруг я увидал афишу в Озерках: цыганский концерт. Почувствовав, что - судьба, и что ехать за Вами и тащить Вас на концерт уже поздно, - я остался в Озерках. И действительно: они пели Бог знает что, совершенно разодрали сердце; а ночью в Петербурге под проливным дождем та цыганка, в которой собственно и было все дело, дала мне поцеловать руку - смуглую, с длинными пальцами - всю в броне из колючих колец. Потом я шатался по улице, приплелся мокрый в Аквариум, куда они поехали петь, посмотрел в глаза цыганке и поплелся домой". Вл.Пяст. Воспоминания о Блоке. 1923.
Мама третьего дня вдруг стала говорить, что хочет заняться спиритизмом. Я ответил на это, что лучше говеть...
26 января 1912, 31 год