Вы цитируете разные мои старые стихи, а мне странно их читать; и какие там «короли» и «придворные», когда «все равны»?
из письма Голлербаху Э.Ф., 17 сентября 1920, Петроград, 39 лет
Письма и посылка от Н.А. Нолле. Н.А. Павлович принесла елку. Телефон, письмо.
Очень тяжело: ссоры с Любой, подозрения относительно ее. С мамой тоже. К ночи — разговор с Любой, немного помогший. Мои артериосклерозы.
24 декабря 1920, 40 лет
...велосипед Dux очень хочу купить, но вот что: не могу заплатить 1 октября 40 рублей. Если бы можно было назначить первый взнос не позлее 15-го, то куплю непременно. А по приезде сразу денег не будет: все уже пропито. Как хорошо не пить ни капли — все совсем по-новому. Хотя признаюсь, что иногда не прочь.
из письма Иванову Е.П., 13 сентября 1908, 27 лет
1 января не было ничего, кроме мрачной тоски. 2-го на «Венецианском купце» — мрачнейшие слухи о московском съезде и о русских за границей (униженных). 3 января окончена разборка архива моего (новогоднего). Днем — Е. Ф. Книпович, которая была в прошлом году самым верным другом нашей несчастной квартиры. Вечером была Павлович, я видел ее мельком. Сегодня — на Моховой и в домовом комитете за продовольственными карточками. Все, что я слышу от людей о Горьком, все, что я вижу в г.Тихонове, — меня бесит. Изозлился я так, что согрешил: маленького мальчишку, который, по обыкновению, катил навстречу по скользкой панели (а с Моховой путь не близкий, мороз и ветер большой), толкнул так, что тот свалился. Мне стыдно, прости мне, господи.
4 января 1921, 40 лет
Милый Боря.
Я - женщина словачка*. Это меня часто удручает. Мой государственный экзамен, может быть, протянется весь октябрь. А, может быть, будет только к Рождеству. Почти нигде не бываю, занимаюсь науками. Твое поручение буду исполнять понемножку. Я совсем никогда не слышал о Гюнтере, и очень изумляюсь своей биографии. Относительно "Весов" - пока совсем не могу писать, из-за экзамена. Чулков просил Тебе передать свою сконфуженность по поводу того, что "Вопросы Жизни" не могут напечатать Твою статью. Все они находят, что она "не для их публики", - слишком догматичная и сжатая. Булгаков царит на новой квартире "Вопросов Жизни" и оберегает свой журнал от символистов. Можно попросить Тебя когда-нибудь напомнить Скорпионам, что у них лежат присланные им обложки и картинки для "Весов" Городецкого (того, чьи стихи я Тебе летом читал), а Городецкий недоволен тем, что их ему не возвращают, хотя он приложил марки на пересылку. Пожалуйста, как-нибудь осведомись о судьбе этих картинок. Вот все о делах. Помню Тебя всегда и люблю всегда - глубоко и нежно.
Твой Саша.
письмо Андрею Белому, 9 сентября 1910, 29 лет
*Блок обозначал этим словом, по сообщению М.А. Бекетовой, "все экзамены по славяноведению"
записки первого руфера Руси. Тискал девок по чердакам пока это не стало мейнстримом.
присоединяйтесь 👉
/channel/nvtoroi
Начинается моя любимая осенняя тишь, и все бывшее в году подсчитывается. И кажется мне, что я узнала, отчего возможно сочетание ясности и трудности, уверенности и тоски: в начале дней каждому дана непогрешимость, ибо где нет "моей" воли, где я знаю: так надо, выполняю чужую волю; это благодать, осеняющая человека, без его ведома. Но потом для того, чтобы эта непогрешимость воплотилась, чтобы она стала действенной в этой вот жизни, надо воле стремиться к личной святости (я, может быть, не те слова употребляю). Тут только слабо помнится, что "так надо", а в жизни действует только человек, принявший благодать, и каждый час не знает, так ли надо. И от этого тоска и трудность; и чем больше первоначальная благодать и непогрешимость, тем труднее, потому что тем больше пропасть между нею и личной святостью. Особенно трудно сознанье, что каждый только в возможности Вестник Божий, а для того, чтобы воплотить эту возможность, надо пройти через самый скудный и упорный труд. И кажется мне, что цели эти достигнуть, ибо наступает сочетание, дающее полную уверенность в вере и полную волю, тогда закон, данный Богом, сливается с законом человеческой жизни.
Когда я думала, что мне дано, и от меня, кроме данного, ничего не потребуется, было очень легко и ясно. А теперь к этой ясности примешивается действительная, человеческая жизнь, требующая моего личного решения каждую минуту.
Пишу это Вам потому, что знаю, что у Вас большая земная воля и власть, и знаю, что она не воплощена личной Вашей волей. И потому, что знаю, как Вам томительно и трудно, и верю, что это только начало второго периода.
На зиму окончательно остаюсь в Анапе. Только в октябре поеду в Кисловодск сердце поправлю немного, здесь мне будет особенно хорошо думать о Вас.
А Вы как, родной мой? Не могу себе представить Вашей жизни, и это меня отчего-то мучает.
Кузьмина-Караваева Е. - Блоку А., 5 сентября 1916, Блоку 35 лет
Милый Женя, в Шахматово хорошо, хотя дождь. Хотелось бы здесь жить подольше.
Во-первых, прочел я «Вампира — графа Дракула». Читал две ночи и боялся отчаянно. Потом понял еще и глубину этого, независимо от литературности и т. д. Написал в «Руно» юбилейную статью о Толстом под влиянием этой повести. Это — вещь замечательная и неисчерпаемая, благодарю тебя за то, что ты заставил наконец меня прочесть ее.
А во-вторых — перед отъездом из Петербурга получил я письмо от Андреева, очень замечательное. Покажу его тебе при встрече. Отвечаю ему только сейчас; очень важное письмо — достоевщины в нем не оберешься.
Эхо — два главные впечатления (кроме мрачных юбилейных газет). Живем хорошо — копаюсь в земле, строю забор, рублю лес. Пишу тебе уже в город, думаю, что вы переехали. Иногда грушу по велосипеде. Кажется, надо покупать. Всем твоим от меня, пожалуйста, передай приветствие и низкий поклон. Крепко целую тебя.
Твой Ал. Блок.
письмо Иванову Е.П., 3 сентября 1908, Шахматово, 24 года
Милый Боря.
Уезжая из Шахматова, я на станции получил Твое письмо. Это было последнее летнее впечатление - светлое, радостное, надежное, ободряющее. Будь уверен, что Ты - из близких мне на свете людей - один из первых: очень близкий, таинственно и радостно близкий. Все эти дни я думаю о Тебе много и светло, с настоящей любовью и верой. Наша встреча в Москве имела для меня значение, какого я не ожидал: после нее - каждый день прибавляет мне знания о Тебе и веры в Тебя. Это - какое-то новое знание, не прежнее, и, действительно, освобождающее, говоря Твоим радостным словом. Оно открывает мне Тебя впервые, как человека прежде всего - человека, измученного глубоко и реально и всегда носящего в себе правду и верность. Образ Твой ношу в себе и люблю его высокой любовью.
из письма Андрею Белому, 1 сентября 1907, 26 лет
А ещё я веду канал с дневниками Николая 2. С усердием и божьей помощью. Присоединяйтесь.
Читать полностью…Лето прожито мной серовато.
из письма Гиппиусу А.В., 28.08.1902, Шахматово, 21 год
Весь мир наш разделен на клетки толстыми переборками: сидя в одной, не знаешь, что делается в соседней. Голоса доносятся смутно. Иногда по звуку голоса кажется, что сосед — близкий друг...
из письма Брихничеву И.П., 26 августа 1912, Петербург, 31 год
Женя милый, поздравляю тебя с отпуском и радуюсь за тебя — только бы не сглазить! Решительно ничего не лезет в голову, потому опять ничего не пишу по существу. Уже два дня кошу траву вроде Калибабы, и руки дрожат. Сегодня пришла наконец гроза после жарких двух недель.
Езди, пожалуйста, почаще на Ваське и не особенно за ним ухаживай, чтобы он хоть недаром стоял у тебя.
Может быть, к лучшему, что ты не приехал, хотя мы все этого хотели бы очень: но ежедневно ссоры с Кублицкими, натянутые отношения, которые, конечно, хуже всего отражаются на маме.
Целую тебя крепко и низко кланяюсь всем. Наверно, ваши привезли немецких фотографий, очень хотел бы посмотреть — ведь готика!
Я все читаю книги о Возрождении и вычитал много замечательного. Не пишется ничего, хотя иногда тужусь.
Крепко целую тебя и люблю.
Твой Саша.
Большая часть времени все-таки уходит на рубку дров и косьбу. Учусь с Любой немецкому языку, авось выучусь.
письмо Иванову Е.П., 20 августа 1909, Шахматово, 28 лет
Оказывается, канал дневников Николая II уже есть, давно существует, чувствует себя неплохо, на нём 301 подписчик, что на одного подписчика больше чем на моём. Получается, что я типа плагиатор, создал канал при имеющемся. Видит Бог, я не знал. Справедливости ради прошу подписаться на оба канала. А там посмотрим, кто круче)
Читать полностью…Мама, сегодня вечером или завтра утром я поеду наконец в Петербург. Надоели мне серый Берлин, отели, французско-немецкий язык и вся эта жизнь.
из письма от 18.09.1911, Берлин, 30 лет
Хороший день. Люба вселится в гостях у Дельвари. Последнее чтение «Тассо» Гёте. — Вечером — Л.А. Дельмас.
25 декабря 1920, Рождество, 40 лет
Дорогой Георгий Иванович.
Простите, что я сегодня не пришел к Вам: чувствую себя очень угнетенно все время, не могу говорить.
Ваш Ал. Блок.
Чулкову Г.И., 14 сентября 1912
Мама, сегодня утром я получил твое письмо (Люба переслала его из Парижа) о том, что ты будешь жить в Петербурге и что там получена бригада. Страшно обрадовался этому, и все утро у меня было хорошее чувство — единственная отрада здесь, кроме нескольких уголков картин. Мне почти мучительно путешествовать; надоело, мускиты кусают, жара, грязь и отвратительный дух этой опоганенной Европы. В Данию я теперь не поеду, а просто остановлюсь в Берлине и постараюсь как можно скорее быть в Петербурге. Уж не знаю, куда писать тебе, пожалуй, к началу сентября вы уедете? — Господь с тобой.
Саша.
письмо от 12.09.1911, Амстердам, 30 лет
Спасибо Вам за письмо и за предложение. Готового для экрана у меня нет ничего, но я не раз думал писать для него; чувствую, однако, всегда, что для этого надо найти в себе новую технику. Кинематограф, по-моему, ничего общего с театром не имеет, ни в каких отношениях не конкурирует с ним; один другого убить не может; потому и разговоры «о кинематографе и театре», которые были одно время в моде, казались мне нереальными. Я долго любил кинематограф таким, каков он был; потом стал охладевать — уж очень крепко захватила его в свои руки обывательщина и пошлость «великосветских» и т. п. сюжетов.
из письма Санину А.А., 10 сентября 1918, Петроград, 37 лет
Мама, Брюгге что-то не очень мне нравится пока. Жара возобновилась.
Завтра я переправляюсь в Голландию через Флиссинген. Вчера в Генте нашел очень хорошие примитивы. Здесь местами целые улицы состоят из средневековых громад, но как-то в это не веришь, потому что мир стоит не на средних веках и не на Меммлингах.
Господь с тобой.
8 сентября 1911, Брюгге, 27 лет
Мама, вчера я жестоко наврал на Антверпен — он удивителен: огромная, как Нева, Шельда, тучи кораблей, доки, подъемные краны, лесистые дали, запах моря, масса церквей, старые дома, фонтаны, башни. Музей так хорош, что даже у Рубенса не все противно; жарко не так, как в Париже. Вообще — уже благоухает влажная Фландрия, не все говорят по-французски, город не вонючий, как Париж, слышно много немецкого говора, еще чаще — фламандский.
Завтра поеду в Брюгге или Гент.
Господь с тобой.
письмо от 6 сентября 1911, Антверпен, 27 лет
Я никогда не был во Франции, ничего в ней не потерял, она мне глубоко чужда — Париж не меньше, чем провинция. Бретань я полюбил легендарную, а в Париже — единственно близко мне жуткое чувство бессмыслицы от всего, что видишь и слышишь: 35° (по Цельсию), нет числа автобусам, автомобилям, трамваям и громадным телегам — все это почти разваливается от старости, дребезжит и оглушительно звенит, сопит и свистит. Газетчики и продавцы кричат так, как могут кричать сумасшедшие. В сожженных скверах — масса детей — бледных, с английской болезнью. Все лица или приводящие в ужас (у буржуа), или хватающие за сердце напряженностью и измученностыо. — В Лувр я тщетно ходил и второй раз: в этих заплеванных королевских сараях только устаешь от громадности расстояний и нельзя увидать ни одной картины — до того самый дух искусства истребили французы. Очень хорошо в двух местах: в подземелье Пантеона — у могилы Вольтера, Руссо, Зола и В. Гюго. Почти полная тьма, холод, пустые серые коридоры; от времени до времени сторож впускает толпу — буржуа, англичан, солдат, женщин, детей и захлопывает за ними дверь; тогда интересно смотреть из темного коридора, как в полосе света вдали эта толпа носится за сторожем с визгом, как воронье над трупами.
Потом — вершина Монмартра: весь Париж, окутанный дымом и желто-голубым зноем: купол Пантеона, крыши Оперы и очень тонкий, стройный и красивый чертеж Эйфелевой башни. Но Париж — не то, что Москва с Воробьевых гор. Париж с Монмартра — картина тысячелетней бессмыслицы, величавая, огненная и бездушная. Здесь нет и не могло быть своего Девичьего монастыря, который прежде всего бросается в глаза — во главе Москвы; и ни одной крупицы московского золота и московской киновари — все черно-серое море — и его непрестанный и бессмысленный голос. Поднимаешься на Монмартр, и все это становится понятным. Спустишься — и сейчас же начинаешь дремать среди улицы и даже бульвара. Минутами — жара и бессмыслица становятся гениальными.
Разные кабачки и caffi-concerts — почти сплошная плоскость. Кощунство привычное, порнография — способная произвести впечатление на гимназиста от III до V класса. Иногда — очень смешной водевиль или вдруг — поразительная песня, всегда старая (провансальская, например) или повторенная тысячу раз (например, из песен Ivette Gilbert). Почти все новое — бесстыдно пошло — и наивно.
из письма матери, 04.09.1911, Париж, 27 лет
Новый год еще не наступил — это ясно; он наступит, как всегда, после Рождества.
В маленьком пакете, спасенном Андреем из шахматовского дома и привезенном Феролем осенью: листки Любиных тетрадей (очень многочисленные). Ни следа ее дневника. Листки из записных книжек, куски погибших рукописей моих, куски отцовского архива, повестки, университетские конспекты (юридические и филологические), кое-какие черновики стихов, картинки, бывшие на стене во флигеле.
На некоторых — грязь и следы человечьих копыт (с подковами). И все.
3 января 1921, 40 лет
Дорогой Саша,
я - редактирую в Москве "Альманахом", посвященным революции; меня просили просить Тебя в него: просить Твоих стихов. Присоединяю горячую просьбу; мне, как редактору стихотворного отдела, было бы крайне радостно получить от Тебя стихов; надеюсь на получение; надеюсь, что Ты ради меня тоже дашь, если у Тебя найдутся стихи, связанные с революцией: совершенно не важна тенденция; важна органическая (пусть внутренняя) связь с переживаемым революционным периодом времени.
За стихи Тебе, как и Брюсову, Иванову и другим приглашаемым поэтам, предлагает Издательство 3 рубля за строчку; но, увы, я не мог отстоять "меньших" поэтов; им предлагается меньший гонорар; посылай прямо мне стихи (Москва. Кудринская Садовая, д. No 6, кв. 2). Если у Тебя есть интересные поэты, пришли их; я собираю весь стихотворный материал, но совсем не знаю "поэтов"; за помощь буду благодарен.
Гробовое молчание Разумника Васильевича меня удивляет; писал: не отвечает. Между тем, так во многом надо было посоветоваться; пока же: отказался от профессуры в Социалистической Академии, отказался от "Пролеткульта": причины - "экономический материализм", насаждаемый ими. Ничего не пишу: тяжело, душа молчит... От Аси ни слуху, ни духу; страшно нуждаюсь в деньгах; месяц служил в "Архиве", было хорошо, да "профессора" не утвердили; теперь всякими правдами и неправдами приходится зарабатывать: редактирование - заработок.
Итак, поддержи меня, дай стихов.
Остаюсь глубоко любящий Тебя
Борис Бугаев
БЕЛЫЙ - БЛОКУ, 31 августа 1918 года, Москва, Блоку - 37 лет
Мама, пока я очень устаю от Парижа. Жары прекращаются, но все деревья высохли, на всем лежит печать измученности от тропического лета. Я шатаюсь целые дни; и когда присядешь в кафэ, начинаешь почти засыпать от тысячи лиц, снующих перед носом, непрекращающегося грохота и суматохи и магазинных выставок. Париж — Сахара — желтые ящики, среди которых, как мертвые оазисы, черно-серые громады мертвых церквей и дворцов. Мертвая Notre Dame, мертвый Лувр. В Лувре — глубокое запустение: туристы, как полотеры, в заброшенном громадном доме. Потертые диваны, грязные полы и тусклые темные стены, на которых сереют — внизу — Дианы, Аполлоны, Цезари, Александры и Милосская Венера с язвительным выражением лица (оттого, что у нее закопчена правая ноздря), — а наверху — Рафаэли, Мантеньи, Рембрандты — и четыре гвоздя, на которых неделю назад висела Джиоконда. Печальный, заброшенный Лувр — место для того, чтобы приходить плакать и размышлять о том, что бюджет морского и военного министерства растет каждый год, а бюджет Лувра остается прежним уже 60 лет. Первая причина (и единственная) кражи Джиоконды — дреднауты. — Впрочем, парижанам уже и это весело: на улицах кричат с утра до ночи: «А tu vu la Joconde? Elle est retrouvfte! — Dix centimes!» Или: «La Joconde! Son sourire et son enveloppe — dix centimes ensemble!»
Тюльери — иссохшая пустыня, где прикармливают воробьев и фотографы снимают буржуа. Такова же — эспланада Инвалидов. Только могила Наполеона — великолепна, там синий свет и благоговейная тишина.
Еще были мы в Jardin des Plantes, где звери совсем провоняли, и в нескольких церквах, и в музее Carnavalet, и много где. Скучно на свете! Пойду обедать — вкусно и дешево. Господь с тобой.
Саша.
письмо от 30.08.1911, Париж, 30 лет
Я, наверное, останусь всю зиму в Анапе; только в октябре поеду одна в Кисловодск подправить сердце. И уже заранее знаю, как вся зима пройдет. В Петербург мне ехать теперь не надо. Буду скитаться и думать, думать. Все постараюсь распутать и выяснить. Только боюсь я, что изменить уже ничего нельзя, и не в своей я власти. Настало время мне совсем открыто взглянуть на то, что будет, и не только знать, но и делать.
А Вы так далеко: как-то особенно это чувствуется, когда неизвестно, где именно Вы сейчас. Будто на другую планету пишу письма. Но все равно; ничего этим не меняется. Ведь сейчас будни. И так трудно говорить о том, что праздник будет, особенно говорить Вам: Вы ведь сами знаете о празднике, и у Вас будни.
Я суечусь, суечусь днями,- будто так должна проходить каждая жизнь. Но это все нарочно. И виноделие мое сейчас, где я занята с 6-ти утра до 1 ч<асу> ночи,- все нарочно. И все это более призрачно, чем самый забытый сон. Вот и людей много, и командую что-то нелепое; а знаю твердо, что на всей земле только Вы и дочь по-настоящему, и когда теряю нити настоящего, внутреннего знания, то становится непонятно, что будет дальше, как сможет все быть на фоне вот этой жизни. Только и в такие минуты помню, что все это неизменно и что нет ничего такого в призрачном, что не было бы с Вами связано. Будто каждый шаг для Вас делается.
Хотела бы я много говорить сейчас о Вас, смотреть на Вас. Мой милый, мой любимый, как Вам сейчас? И скоро ли кончится этот дурной сон? Ведь все время чувствую я, что Вам какие-то бездны мерещатся. И если бы это были не Вы, я бы боялась и думала, что скоро конец. Когда я была этой зимой у Вас, мне одну минуту было очень жутко, потому что Вы будто призраками окружены. И по-человечески, может быть, даже по-женски, я думала в ту минуту, что от Вас мне отойти нельзя, что призраки от моей любви к Вам все уйдут. Но знаю, что это не так: Вы сами должны их разогнать, потому что иначе они уйдут, но вернутся и не будут обессилены. Значит, мне надо опять ждать. И как мучительно ждать, когда хочется помочь, и кажется, что помочь можно. А когда настанет время, Вы мне скажете.
Елиз. Кузьмина-Караваева.
письмо Блоку, 27 августа 1916, Дженет, 35 лет
Жизнь - без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами - сумрак неминучий,
Иль ясность божьего лица.
А. Блок
Ольгинская часовня уже заколочена. Сохранились на стенах прошлогодние надписи, русские и немецкие.
Из двух иконок, прибитых к сухой сосне, одна выкрадена, а у другой — остался только оклад. Лица святых не то смыты дождем, не то выцарапаны.
На берег за Ольгиным выкинуты две больших плоскодонных дровяных барки, куски лодок, бочки и прочее. Как-то этого в этом году не собирают — вымерли все, что ли?
Загажено все еще больше, чем в прошлом году. Видны следы гаженья сознательного и бессознательного.
«Ох, уж совет, — говорит хорошенькая сиделица. — Ваш совет уничтожить надо». И прибавляет сонно: «А Кронштадт второй день горит, кажется, форт Петр».
Действительно, из Кронштадта утром шел бурый дым — последствие взрыва сегодняшней ночи: в 2 часа дом наш потрясся; на улице был ветер, в море, вероятно, шторм. И, однако, черное рогатое облако, поднявшееся в стороне Кронштадта, долго не расходилось — так тяжел этот черный дым, что ли?
Никто ничего не хочет делать. Прежде миллионы из-под палки работали на тысячи. Вот вся разгадка. Но почему миллионам хотеть работать? И откуда им понимать коммунизм иначе, чем — как грабеж и картеж?
11 июня 1919, 38 лет
Письмо передаст или позвонит, чтобы прислали за ним, — Ник. Мих. Федоров. Стоим в деревне Колбы, на днях перейдем в Лопатино (рядом с лесом, где сейчас работы). У нас уже 250 рабочих, и еще идут. Каждый день верхом езжу. С равнины виден Пинск. Слышны пушки и пулеметы. Карточки отдай маме. Живем в деревне в хорошем домике — довольно дружно и весело (Идельсон, присяжный поверенный, Егоров, сын профессора, Попов, студент, Глинка, правнук композитора, Игнатов и я). Жизнь проще, не нужно стесняться Друцкого-Любецкого, едим хорошо, здесь веселее.
Господь с тобой, маленькая Люба.
А.
Сейчас еще нет семи часов утра, а мы давно встали.
письмо Любови Блок, 16 августа 1916, 35 лет