Всегда хочу смотреть в глаза людские, И пить вино, и женщин целовать...
Это лето проходит для меня в тихой и довольно медлительной отвлеченности, чего я даже сам не совсем ожидал. Сквозь известную так называемую «разочарованность» — все еще мне мечтается о крутом (не внезапном ли?) дорожном повороте, долженствующем вывести из «потемок» на «свет божий».
из письма отцу, 5 августа 1902, Шахматово, 21 год
Горький предлагает заменить слово «либералы» словом «нигилисты». Он делает это предложение со своей милой сконфуженной улыбкой...
26 марта 1919, 38 лет
Мама, сегодня Ильин день, но здесь не похоже на это. Эти дни мы провели очень разнообразно. 29 июля (когда я тебе писал) мы снялись на cartes postales, я тебе их пришлю. Потом — купались. На следующий день — ездили из Guethary — на испанскую границу (Hendaye), а оттуда — на извозчике — в Испанию в деревню Vera в Пиренеях. Там тишина, лесистые долины и скалы, всюду страшные усатые испанцы стражники. Во всякой деревне и на всяком мосту берут пошлину. Возвращались по горной дороге через Col coIbardin, откуда видно, как на карте, — изгиб Бискайского залива, ланды, Биарриц и все городки до испанской границы. Очень долго ездили, часов пять; в это время от купанья у меня оглохло ухо и болело ночью, так что на следующий день я только смотрел из окна, как купалась Люба, а потом мы поехали в Биарриц за деньгами и стали собираться в Париж. В Биаррице ухо уже стало проходить, и я поехал верхом с Любой и с берейтером. Проехали 16 километров, много из них галопом. День был ветреный, мы скакали по берегу моря в ландах к устью Адура, где саженные волны борются с рекой. Я отвык ездить, да и лошадь не послушная (огромная, тяжелая, гривка подстрижена, любит сахар), так что у меня до сих пор все мускулы болят. — Ухо мое прошло, но на следующий день мы все-таки собрались в Париж (вчера, 1 августа) и уехали для этого в Биарриц. Приехали — и остались здесь жить, думаю, на неделю. Очень уж жаль расставаться с морем. Уезжать из Guftthary было очень жаль. Наш адрес (на всякий случай) — Biarritz Place S-te Eugenie, villa Belle Vue (на море и на цветущие тамарисы); но числа 8-9-го мы будем все-таки, надо полагать, в Париже, ты и пиши туда (poste restante), письма пока будут пересылать.
Я хочу купить себе здесь белье. Люба сейчас уже поехала за покупками в Байонну (большой город рядом). Вчера мы купались долго, минут сорок, волны сбивали с ног. Ухо мое прошло, только я закрываю его ватой и надеваю шлем для купанья.
Господь с тобой, целую тетиньку.
письмо от 2 августа 1913, Биарриц, 32 года
Да, когда я носил в себе великое пламя любви, созданной из тех же простых элементов, но получившей новое содержание, новый смысл от того, что носителями этой любви были Любовь Дмитриевна и я — «люди необыкновенные»; когда я носил в себе эту любовь, о которой и после моей смерти прочтут в моих книгах, — я любил прогарцевать по убогой деревне на красивой лошади; я любил спросить дорогу, которую знал и без того, у бедного мужика, чтобы «пофорсить», или у смазливой бабенки, чтобы нам блеснуть друг другу мимолетно белыми зубами, чтобы ёкнуло в груди так себе, ни отчего, кроме как от молодости, от сырого тумана, от ее смуглого взгляда, от моей стянутой талии, и это ничуть не нарушало той великой любви (так ли? А если дальнейшие падения и червоточины — отсюда?) а, напротив, — раздувало юность, лишь юность, а с юностью вместе раздувался тот «иной» великий пламень…
Все это знала беднота. Знала она это лучше еще, чем я, сознательный. Знала, что барин — молодой, конь статный, улыбка приятная, что у него невеста хороша и что оба — господа. А господам, — приятные они или нет, — постой, погоди, ужотка покажем.
И показали.
6 января 1919, 38 лет
Весной 1897 года я кончил гимназические экзамены и поехал за границу с тетей и мамой — сопровождать маму для леченья.
Из Берлина в Bad Nauheim поезд всегда раскачивается при полете (узкая колея и частые повороты). Маму тошнило в окно, а я придерживал ее за рукава кофточки.
После скучного житья в Bad Nauheim'e, слонянья и леченья здорового мальчика, каким я был, мы познакомились с m-me Садовской.
Альмединген, Таня, сестра m-me Садовской, доктор, ее комната, хоралы, Teich по вечерам, туманы под ольхой, мое полосканье рта vinaigre de toilette (!), ее платок с Peau d'Espagne.
Летом мы вернулись в Шахматово. На вокзале в Москве нас встретила О. Ю. Каминская, которая приготовила маму к тому, что с дидей случился удар.
Осенью я шил франтоватый сюртук, поступил на юридический факультет, ничего не понимал в юриспруденции (завидовал какому-то болтуну — кн. Тенишеву), пробовал зачем-то читать Туна (?), какое-то железнодорожное законодательство в Германии (?!). Виделся с m-me С, вероятно, стал бывать у Качаловых (Н. Н. и О. Л.) (?). К сожалению, не помню, как кончился год.
Весной следующего года на выставке (кажется, передвижной) я встретился с Анной Ивановной Менделеевой, которая пригласила меня бывать у них и приехать к ним летом в Боблово по соседству.
С января уже начались стихи в изрядном количестве. В них — К. М. Садовская, мечты о страстях, дружба с Кокой Гуном (уже остывавшая), легкая влюбленность в m-me Левицкую — и болезнь. В Шахматове началось со скуки и тоски, насколько помню.
Меня почти спровадили в Боблово. Я приехал туда на белой моей лошади и в белом кителе со стэком. Меня занимали разговором в березовой роще mademoiselle и Любовь Дмитриевна, которая сразу произвела на меня сильное впечатление. Это было, кажется, в начале июня.
Я был франт, говорил изрядные пошлости. Приехали «Менделеевы». В Боблове жил Н. Э. Сум, вихрастый студент (к которому я ревновал). К осени жила Марья Ивановна. Часто бывали Смирновы и жители Стрелицы.
Мы разыграли в сарае «Горящие письма» (Гнедича?), «Букет» (Потапенки), сцены из «Горя от ума» и «Гамлета». Происходила декламация. Я сильно ломался, но был уже страшно влюблен.
Сириус и Вега.
Кажется, этой осенью мы с тетей ездили в Трубицыно, где тетя Соня подарила мне золотой; когда вернулись, бабушка дошивала костюм Гамлета.
К осени, по возвращении в Петербург, посещения Забалканского стали сравнительно реже (чем Боблова). Любовь Дмитриевна доучивалась у Шаффе, я увлекся декламацией и сценой (тут бывал у Качаловых) и играл в драматическом кружке, где были присяжный поверенный Троицкий, Тюменев (переводчик «Кольца»), В. В. Пушкарева, а премиером — Берников, он же — известный агент департамента полиции Ратаев, что мне сурово поставил однажды на вид мой либеральный однокурсник. Режиссером был — Горский Н. А., а суфлером — бедняга Зайцев, с которым Ратаев обращался хамски.
В декабре этого года я был с mademoiselle и Любовью Дмитриевной на вечере, устроенном в честь Л. Толстого в Петровском зале (на Конюшенной?). На одном из спектаклей в Зале Павловой, где я под фамилией: «Борский» (почему бы?) играл выходную роль банкира в «Горнозаводчике» (во фраке Л. Ф. Кублицкого), присутствовала Любовь Дмитриевна.
Все эти утехи в вихре света… кончились болезнью.
Я валялся в казармах, в квартире верхнего этажа, читая массу книг (тогда, между прочим, — всего Писемского) и томясь… Приходил Виша Грек (тогда юнкер?).
17 августа 1918, 37 лет
Бретонцы — все моряки и рыбаки, редко хорошо говорят по-французски. Прилив и отлив — каждые 6 час. 20 минут, отлив такой, что третья часть бухты остается свободной от воды и можно пройти пешком; тогда поднимают креветок и морскую траву. Еда каждый день в 12 часов и в 7 часов — по 5 блюд, не считая ежедневных креветок, артишоков, малины и груш. Все это стоит с двумя комнатами — по 6 fr.
После купанья мы хотим ехать в Париж и скорее всего останемся там недели три — т. е. до Петербурга. Впрочем, до Парижа с неделю поездим по Бретани, главным образом в Quimper и на тристановские острова.
Недавно в одном из вертящихся маяков умер старый сторож, не успев приготовить машину к вечеру. Тогда его жена заставила двух маленьких детей вертеть машину руками всю ночь. За это ей дали орден Почетного Легиона. Я думаю, русские сделали бы то же самое.
из письма матери, 27 июля 1911, Аберврак, 30 лет
Спасибо Тебе за все, что пишешь. Дай Бог, чтобы исполнилось. Я ничего не могу сказать о настоящем. Ничего не было чернее его. Ничего не вижу, перед глазами протянута цепь, вся в узлах. Мне необходимо, чтобы это была снасть корабля, отходящего завтра. Когда он уплывет - яснее откроется далекое море.
из письма Андрею Белому, 25 июля 1904, Шахматово, 23 года
Самое время подписаться на мой новый канал с дневниками Николая 2.
Проснулся, гулял, breakfast с Мама, рубил деревья, плавал на байдарке, принимал доклады.
Ничтожная жизнь.
Милый Боря, скучаю и купаюсь в море в этой деревушке, на севере Бретани. Целую Тебя, привет Анне Алексеевне. На днях еду в Quimper и Париж.
письмо Андрею Белому, 22 июля 1911, 30 лет
Мама, я остался здесь ночевать, сижу в кафэ и ем мороженое, помогает от жары. Собор опять показался издали — в голубом тумане. Завтра поеду в Париж в 8 час. утра.
Во-первых, я устал от вагонной духоты; во-вторых, пришлось пересесть в первый класс (из Hannover'a до Coln'а), потому что на Фридрихштрассе сели в мое купэ французские буржуа и австрийский лакей и стали ругать Россию с таких невообразимо мещанских точек зрения, что я бы не мог возразить, если бы и лучше говорил по-французски.
В Париже буду завтра в 4 часа дня; попробую сейчас же уехать в Брест. Господь с тобой. Целую.
Саша.
20 июля 1911, Кёльн, 30 лет
Милый Николай Андреевич.
Простите, что не сразу ответил Вам на Ваше письмо от 17 июня. Сначала не собрался просто, а потом были хлопоты и неурядицы. Здесь, в Шахматово, 1 июля скончался мой дед. Теперь моя жизнь потекла обычным порядком. Здесь я провожу почти каждое лето довольно мирно (особенно — с внешней стороны). Довольно много читаю, также и ученые книги (Канта). Очень занимает меня II курс, между прочим — классическая филология. Насколько я мог заметить, Соколов поставил Вам пять (равно и мне), впрочем, к Вам почему-то придрался (ко мне же наоборот). Экзамены от меня теперь уже очень далеки (в смысле их неприятной и изнервляющей стороны, потому что польза их все еще, кажется мне, ощутительна). Надеюсь, что Ваши обстоятельства и дурное настроение теперь уже переменились к лучшему, тем более что Вы, мне кажется, обладаете большой жизненной энергией и отсутствием желания «тосковать», что весьма обычно в настоящее время. Кажется, Вы миновали и так называемую «декадентскую» жизненную школу. Благополучно ли кончились Ваши дела в консерватории? Посылаю Вам одно из моих стихотворений, хотя за выбор не ручаюсь. Выбрать особенно трудно, потому что я пишу очень отвлеченно, в современном (уже после декадентском) роде.
Любящий Вас Ал. Блок.
письмо Малько Н.А., 18 июля 1902, Шахматово, 22 года
...большевики правы, опасаясь «Двенадцати». Но… «трагедия» художника остается трагедией. Кроме того:
Если бы в России существовало действительное духовенство, а не только сословие нравственно тупых людей духовного звания, оно давно бы «учло» то обстоятельство, что «Христос с красногвардейцами». Едва ли можно оспорить эту истину, простую для людей, читавших Евангелье и думавших о нем. У нас, вместо того, они «отлучаются от церкви», и эта буря в стакане воды мутит и без того мутное (чудовищно мутное) сознание крупной и мелкой буржуазии и интеллигенции.
25 февраля 1918, 37 лет
Главное — не терять крыльев (присутствия духа).
Страшно хочу мирного труда; но — окрыленного, не проклятого.
Более фаталист, «чем когда-нибудь» (или — как всегда).
Красная армия? Рытье окопов? «Литература»?
Всё новые и новые планы.
Да, у меня есть сокровища, которыми я могу «поделиться» с народом.
Ночью и сегодня. Посошков (яростный реформатор из народа) — через Ап. Григорьева.
Чаадаев — пройти и через ЭТО искушение.
Польский мессианизм.
* * *
Революция — это: я — не один, а мы.
Реакция — одиночество, бездарность, мять глину.
16 февраля 1918
Немцы продолжают идти.
Барышня за стеной поет. Сволочь подпевает ей (мой родственник). Это — слабая тень, последний отголосок ликования буржуазии.
Если так много ужасного сделал в жизни, надо хоть умереть честно и достойно.
* * *
15 000 с красными знаменами навстречу немцам под расстрел.
Ящики с бомбами и винтовками.
Есенин записался в боевую дружину.
Больше уже никакой «реальной политики». Остается лететь.
Настроение лучше многих минут в прошлом, несмотря на то, что вчера меня выпили (на концерте).
8 февраля 1918, 37 лет
Юноша Стэнч (провожавший меня до дому). Мы — дрянь, произведения буржуазии. Если социализм осуществится (я образован, знаю четыре языка и знаю, что он осуществится), нам останется только умереть. Мы не имеем понятия о деньгах (обеспечены). Полная неприспособленность к жизни. Октябрьский переворот все-таки лучше февральского (немного пахнет самодержавием). Все — опиисты, наркоманы. Модно быть влюбленным в Кузмина, Юрьева (женщины — нимфоманки). Эфир. Каждый вечер — три телефонных звонка от барышень («Вы так испорчены, что заинтересовали меня»).
Нас — меньшинство, но мы — распоряжаемся (в другом лагере современной молодежи). Мы высмеиваем тех, которые интересуются социализмом, работой, революцией и т. д.
Мы живем только стихами. За пять лет не пропустили ни одного издания. Всё наизусть (Бальмонт, я, Игорь Северянин, Маяковский… тысячами стихов). Сам пишет декадентские стихи (рифмы, ассонансы, аллитерации, танго). Сначала было 3 Б (Бальмонт, Брюсов, Блок); показались пресными, — Маяковский; и он пресный, — Эренбург (он ярче всех издевается над собой; и потому скоро все мы будем любить только Эренбурга).
Все это — констатированье. «И во всем этом виноваты (если можно говорить о вине, потому что и в вас кто-то виноват) — вы отчасти. Нам нужна была каша, а вы нас кормили амброзией».
«Я каждые полгода собираюсь самоубиться».
31.01.1918, 37 лет
Похоже меня уже все поздравили, а вы ещё нет🤪4276110010375703
Спасибо!
Дохуя мне уже лет. Босс, поздравивший меня в 8:40 утра, сказал, что это последний год молодости, со следующего начнётся осень😢
В чем то он наверное прав, но в моих планах быть вечно молодым...
Поздравляем активнее, лайком, лучше звонкой монетой❤️
Совсем становишься не похож на себя — прежнего: огрубевший, сухой, деловой, стареющий.
7 января 1919, 38 лет
В. МАЯКОВСКОМУ
Не так, товарищ!
Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи. Но разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятия времени не избыть. Ваш крик — все еще только крик боли, а не радости. Разрушая, мы всё те же еще рабы старого мира: нарушение традиций — та же традиция. Над нами — большее проклятье: мы не можем не спать, мы не можем не есть.
Одни будут строить, другие разрушать, ибо «всему свое время под солнцем», но все будут рабами, пока не явится третье, равно не похожее на строительство и на разрушение.
17 декабря 1918, 38 лет
Настроение, как видите, такое, что всякую мысль готов превратить в лирический стих.
из письма Гиппиусу А.В., 28 июля 1901, 20 лет
Вот что я пробовал в конце 1917 (вихрь зацветал):
Зачинайся, русский бред…
…Древний образ в темной раке,
Перед ним подлец во фраке,
В лентах, звездах и крестах…
Воз скрипит по колее
Поп идет по солее…
Три … в автомобиле
Есть одно, что в ней скончалось
Безвозвратно,
Но нельзя его оплакать
И нельзя его почтить,
Потому что там и тут,
В кучу сбившиеся тупо
Толстопузые мещане
Злобно чтут
Дорогую память трупа —
Там и тут
Там и тут…
Так звени стрелой в тумане,
Гневный стих и гневный вздох
Плач заказан, снов не свяжешь
Бредовым...
12 мая 1918, 37 лет
Милый Владимир Алексеевич.
Много раз я собирался к Вам и на скачки и утром, как Вы писали. Но все не собрался, потому что продолжал вести свою идиотскую бродяжническую жизнь (почему-то милую мне!). Теперь наконец у меня лихорадка, чему я очень рад, потому что последнюю неделю уж очень отвратительно и безвыходно тоскливо чувствовал себя. Ну, до свиданья. Если обстоятельства сложатся лучше, чем я думаю, я уеду в деревню августа 10-го, а до тех пор мы увидимся, может быть, с Вами. Хотелось бы прийти к Вам или видеть Вас у себя. Пожалуйста, поклонитесь от меня Нонне Александровне.
Любящий Вас Александр Блок.
письмо Пясту В.А., 24 июля 1908, Петербург
Пишу тебе совершенно больной и измученный пьянством. Все это время меня гложет какая-то внутренняя болезнь души, и я не вижу никаких причин для того, чтобы жить так, как живут люди, рассчитывающие на длинную жизнь. Положительно не за что ухватиться на свете; единственное, что представляется мне спасительным, — это твое присутствие, и то только при тех условиях, которые вряд ли возможны сейчас: мне надо, чтобы ты была около меня неравнодушной, чтобы ты приняла какое-то участие в моей жизни и даже в моей работе; чтобы ты нашла средство исцелять меня от безвыходной тоски, в которой я сейчас пребываю. Кажется, ни один год не был еще так мрачен, как этот проклятый, начиная с осени. Пойми, что мне, помимо тебя, решительно негде найти точку опоры, потому что мамина любовь ко мне беспокойна, да я и не могу питаться одной только материнской любовью. Мне надо, чтобы около меня был живой и молодой человек, женщина с деятельной любовью; если этого никогда не будет, то мне ничего не останется, кроме пустой и зияющей темноты, когда я растрачу все свои жизненные силы. — Только на такое опускание по наклонной плоскости я сейчас способен, потому, может быть, что не имею твердой веры в то, что ты придешь ко мне.
Едва ли в России были времена хуже этого. Я устал бессильно проклинать, мне надо, чтобы человек дохнул на меня жизнью, а не только разговорами, похвалами, плевками и предательством, как это все время делается вокруг меня. Может быть, таков и я сам — тем больше я втайне ненавижу окружающих: ведь они же старательно культивировали те злые семена, которые могли бы и не возрасти в моей душе столь пышно. От иронии, лирики, фантастики, ложных надежд и обещаний можно и с ума сойти. — Но неужели же и ты такова?
Посмотри, какое запустение и мрак кругом! Посмотри трезво на свой театр и на окружающих тебя сценических деятелей. Мне казалось всегда, что ты женщина — с высокой душой, не способная опуститься туда, куда я опустился. Помоги мне, если можешь. Я даже работать не могу, не вижу цели. И эти дни все похожи один на другой, ужасно похожи. И если подумаешь, что еще много таких, совсем тошно. Лечь бы и уснуть и все забыть.
Я тебе писал в остром припадке отчаянья, лег отдохнуть. Сейчас у меня, по-видимому, жар, должно быть — простудился. Серьезного ничего не чувствую. Посылаю тебе это письмо бог знает зачем, ведь меньше чем через неделю не получишь. Я вышлю тебе денег, как только меня перестанет надувать вся издательская и театральная сволочь, а сейчас у меня — ни копейки. Если ты не решила совсем бросить меня, приезжай как только можешь скорее. Никогда в жизни я не испытывал таких чувств одиночества и брошенности. Верно, предположения мои правильны, ты перестала помнить обо мне.
Перечитал письмо и все-таки посылаю. Телеграфируй, когда получишь. Я совсем измучен. Только бы поговорить с тобой скорее, что дальше — не знаю. Могу говорить и о сцене.
письмо Любови Блок, 23 июля 1908, Петербург, 27 лет
Мама, жара неслыханная, вчера я купался уже два раза больше ничего нельзя делать. Сегодня поеду в Царское вечером, вчера сговорился с Женей по телефону.
Раисова пела все-таки очень хорошо, к тому же несколько старинных цыганских песен, которые попадаются в «Цыганских песнях в лицах». Она совсем старая и толстая, голос у нее надтреснутый, но большое искусство.
У цыган, как у новых поэтов, все «странно»: год назад Аксюша Прохорова пела: «Но быть с тобой сладко и странно», а теперь Раисова пела: «И странно и дико мне быть без тебя, моя лебединая песня пропета».
Озерковский театр на горе, и перед спектаклем все смотрели, как какой-то, кажется, Блерио, описывал над Петербургом широкие круги на высоте, которой я, кажется, еще ни разу не видел. Почти пропадал из глаз и казался чуть видным коршуном, а когда пролетал над Озерками, доносился шум пропеллера (кто-то в публике сказал: «А вот и голосок его слышен»). Господь с тобой.
21 июля 1912, Петербург, 31 год
Дорогой Владимир Алексеевич.
Вот где мы живем покупаемся. У меня окно выходит на океан. Направо, в десяти верстах, — Биарриц. Два раза ездили в Испанию — в San-Sebastian и Fuenterrabia. Дней десять прожили в Париже, он все-таки единственный в мире; кажется, нигде нет большей загнанности и затравленности человеческой; от этого все люди кажутся лучше, и жить можно как угодно, просто и пышно, пошло и не пошло, — все равно никто не обратит внимания.
Вокруг нас — баскский, испанский и французский говор. А главное — небо и море. Жить, конечно, скучно, я сплю без конца. Недели через две вернемся в Париж, а оттуда — в Петербург. Хочется в деревню.
До свидания, целую Вас крепко.
Ваш Ал. Блок.
письмо Пясту В.А., 19 июля 1913, Гетари, 32 года
Милый, дорогой,
Не забывай - молись. Еще, и еще, и еще будет неизъяснимое. Будет. Не уставай - милый. Ведь больше ничего не останется у нас. Ведь большего не дождемся, уходя. Не уходи от "него". Милый, мы все устали. Возврата не может быть. Лучше замереть в счастливом ожидании, лучше рыдать в грустной оставленности. Самая оставленность в печаль легкую, в радость неизъяснимую претворяется. Пресуществляй ужас. Грустный лебедь осенних струй, жди Света голубиного! Всю жизнь, "больше жизни". Не для того узнают, чтоб забыть. Не для того дается, чтоб "не было". Созиждь Вечность в сердце своем, и Она тебя созиждет. Не для того вино восторга, чтоб не было брачной вечери. Пусть перельется вино на закат - вино, вино восторга. Мы посмотрим на золотое счастье, и взлетит радость, связавшая нас узлом, как горячий солнечный диск с горизонта.
И мы скажем: "Встало!" "Ты, Солнце, клубок парчевых ниток. Встало - стали разметывать, и парчевая желтизна сквозной паутиной опутала утренний березняк".
Мы - утренние березки, затянутые светом. А если так, лучше рыдать в грустной оставленности, чем вернуться. Лучше спеть лебединую песню - последнюю - лебединую песню весенних дуновений. Милый, мы все устали. Милый, милый! Нет ничего в грусти. Только качается грустная поросль лесная - благословение опочило на Ней и пучок золотых, солнечных перстов.
Вечный покой!... И звучит, и звучит: "И уж нет ничего, некуда возвращаться, а сладкий звон предрассветных ветерков, тихий зов, -
- А Ты, Солнце, тяжелый шар, ком золота, под лазурным колоколом, опрокинутым над миром? Золотой, тяжелый язык мирового колокола.
Золотым языком брякни в лазурь.
И заревет мировой колокол, призывая ко вселенской обедне: "Радуйся, Невеста Неневестная!...""
И звучит, и звучит:
"Ты, солнце, винотворец: уксус страданий претворяешь в золото и вино.
Радуйтесь, радуйтесь, солнечные пьяницы!
Выше, выше орари ваши возметайте, диаконы светослужения!
Господу помолимся!"
К орари лучей возмещаются.
Твой.
Приезжай.
Приписка к Л.Д. Блок:
Любовь Дмитриевна, Бога ради помяните меня в своих молитвах. Будет мне трудно, если никто, сильный, не помолится за меня. Бога ради!... Многое в будущем моем зависит от молитвенной помощи. В молитву верю, молитвой надеюсь... И надежда моя на молитву - тоже молитва.
письмо Андрея Белого, 17 июля 1904, Москва, Блоку 23 года
9/10 России (того, что мы так называли) действительно уже не существует. Это был больной, давно гнивший; теперь он издох; но он еще не похоронен; смердит. Толстопузые мещане злобно чтут дорогую память трупа...
19 февраля 1918, 37 лет
Я живу в квартире, а за тонкой перегородкой находится другая квартира, где живет буржуа с семейством (называть его по имени, занятия и пр. — лишнее). Он обстрижен ежиком, расторопен, пробыв всю жизнь важным чиновником, под глазами — мешки, под брюшком тоже, от него пахнет чистым мужским бельем, его дочь играет на рояли, его голос — тэноришка — раздается за стеной, на лестнице, во дворе у отхожего места, где он распоряжается, и пр. Везде он.
Господи, боже! Дай мне силу освободиться от ненависти к нему, которая мешает мне жить в квартире, душит злобой, перебивает мысли. Он такое же плотоядное двуногое, как я. Он лично мне еще не делал зла. Но я задыхаюсь от ненависти, которая доходит до какого-то патологического истерического омерзения, мешает жить.
Отойди от меня, сатана, отойди от меня, буржуа, только так, чтобы не соприкасаться, не видеть, не слышать; лучше я или еще хуже его, не знаю, но гнусно мне, рвотно мне, отойди, сатана.
13 февраля 1918, ночь
Стало известно, что Совет народных комиссаров согласился подписать мир с Германией. Кадеты шевелятся и поднимают головы.
Люба рыдала, прощаясь с Роджерс в «Elevation» (патриотизм и ma femme), — оттого, что оплакивала старый мир. Она говорит: «Я встречаю новый мир, я, может быть, полюблю его». Но она еще не разорвала со старым миром и представила все, что накопили девятнадцать веков.
Да.
Патриотизм — грязь (Alsace-Lorraine = брюхо Франции, каменный уголь).
Религия — грязь (попы и пр.). Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «не достойны» Иисуса, который идет с ними сейчас; а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой.
Романтизм — грязь. Все, что осело догматами, нежной пылью, сказочностью — стало грязью. Остался один ELAN.
Только — полет и порыв; лети и рвись, иначе — на всех путях гибель.
Может быть, весь мир (европейский) озлится, испугается и еще прочнее осядет в своей лжи. Это не будет надолго. Трудно бороться против «русской заразы», потому что — Россия заразила уже здоровьем человечество. Все догматы расшатаны, им не вековать. Движение заразительно.
Лишь тот, кто так любил, как я, имеет право ненавидеть. И мне — быть катакомбой.
Катакомба — звезда, несущаяся в пустом синем эфире, светящаяся.
7 февраля 1918
Решил наконец прочесть дневники Николая 2 Романова, последнего императора Всероссийского, царя Польского и великого князя Финляндского. Литературного в них мало, но историческая ценность дневников бесспорна. Даже не знаю, насколько это путешествие будет увлекательным, но пока, честно говоря, скучно. С другой стороны все эти бесконечные приёмы, завтраки, фотосъёмки, бисквиты, скачки, биллиард, шампанское, бесчисленные тёти, дяди, алчные князья - что может быть более утомительного в царской жизни? Желающих исследовать вместе со мной приключения царя Николая, переходите на канал @nvtoroi
Интересно, что Николай тщательно записывал каждый день своей жизни, за редким исключением. Я поступлю также. Сегодня на канале его 9 июля 1894 года. Ники всего 26 лет, он гостит в старушке Англии, у своих родных, вместе со своей ненаглядной Аликс, ещё невестой. Завтра на канале появится его 10 июля, послезавтра 11, и так далее. Присоединяйтесь.