Мирской успех – это ничто. А кто гонится за ним – ничего не понял. https://vk.com/rastsvety
Однажды, когда Полина заключала его в свои объятия, он вдруг вспомнил одно мартовское утро на передовой под Реймсом и первоцвет, простодушно и торжествующе расцветающий на бруствере. Среди жалких и омерзительных обломков и грязи, обрамлённый тремя листочками, он тихонько позванивал; так девчушка, напевая, идёт в объятия сатира, и от её вызывающей невинности мучительно замирает сердце. Тогда он подумал, что этот неуловимый трепет и является сутью его души. В этом месте, где гибель грозила со всех сторон, ему вдруг открылась простая истина: каждый момент бытия и каждое существо уникальны и неповторимы, и каждый лепесток в чашечке цветка живёт благодаря изысканному совершенству своего рисунка и благодаря своей непреходящей ценности в глазах Творца. <...> Когда тишину то и дело взрывал грохот пушек, у него возникало ощущение, что где-то есть мир, в котором лишь слова "особенный, единственный, неповторимый" несут в себе трепет истины. В предшествующие дни он, напротив, был погружён в пьяную и самодовольную суету мира, взахлёб вкушал его радость телесного бытия, без смысла и логики, где в одном потоке сливались осколки железа, газы, души, земля и небо. Позднее магазины стандартных цен, как, впрочем и Лига Наций и школа Берлитца напоминала ему эту оргию, этот пьяный разгул, где сливающиеся в яростном вожделении стихийные силы брызгами взлетали к звёздам.
Он сказал первоцвету: "Я назову тебя Евлалия, ибо каждая вещь нуждается в своём особом имени. И до конца моих дней я буду твердить, что была на свете Евлалия".
Затем он занялся раздачей гранат. Его лирический порыв померк.
И сейчас, вспоминая этот эпизод в объятиях Полины, он подумал: "Лишь когда я ощущаю вечность, мои чувства полноценны".
(Pierre Drieu La Rochelle. Gilles)
ЗАБАЛТЫВАНИЕ МОЛЧАНИЯ
Когда речь идет о природе языка и естественных языков в их многообразии, то альтернативы лингвистике не существует. Однако как только возникает проблема понимания, но не только знания языка, предполагающая разговор о вещах, которые невозможно обосновать естественным образом, т.е. путем содержательной интерпретации языка, в дело вступает метафизика. Вот почему при описании различных языковых феноменов с позиций метафизических мы обязаны пойти на допущение молчания.
В разных культурах режим «неговорения» или «умолчания» о главном проявлял и проявляет себя по-разному. Изощренность же современной цивилизации связана, прежде всего, с производством все новых средств, посредством которых человек способен не возвращаться к себе. Одним из них является наличие постоянного звукового фона, по отношению к которому слова «речь» или «музыка» явно не подходят.
Возможно, главная цель современной повсеместности сочетания трепа и болтовни с перемешивающимися околомузыкальными паузами и состоит в обеспечении нас средствами по невозвращению к себе и предоставлении возможности бегства от себя, т.е. возможности перманентной внутренней эмиграции. В несмолкающем шуме и звуковой какофонии, затмевающими собой беззвучность мира, человек не способен услышать себя, и потому вынужден собирать свое существо извне, уподобляя его конгломерату различных составляющих.
Положение усугубляется тем, что сегодня практически чуть ли не любому слову грозит опасность потонуть в океане непрестанного говорения, в отсвете чего молчание приобретает только больший вес. Собирая себя в поверхности мира, мы молчим потому, что нам нечего сказать, ибо понимаем, что наша связь с миром если и не оборвалась совсем, то вот-вот оборвется. И совершится это, скорее всего, из-за нашего необдуманного говорения.
(Андрей Сергеев. Трудность разговора: речь и молчание)
Внезапно, прямо посреди улицы охваченный мыслью о «тайне» Времени, я подумал, что святой Августин был совершенно прав, когда, рассматривая подобную тему, обращался непосредственно к Богу: да и с кем еще можно ее обсуждать?
(Emil Michel Cioran. Aveux et Anathèmes)
Всюду валяются трупы лошадей. Иногда трупы зашевеливаются и даже подымаются на шаткие ноги. Лошадь стоит пять, шесть часов, день; я не знаю, что бывает с ними потом. Верно, снова валятся на снег. Почти все трупы разделаны, мясо снято с ребер, груди. Лошади на дорогах войны — не кавалерийские кони, а тягловые, грустные лошадки, самое печальное, что только можно вообразить. Шкура висит, словно непомерно большой чехол на кукольной мебели, черные мутные глаза на длинных мордах с детской слезой, шаткий шаг,— у людей я пока что этого не видел. Вот в чем загвоздка!
(Юрий Нагибин. Дневник / 30 января 1942)
Иллюстрация: Давид Трахтенберг. Павшую лошадь - на еду, 1942
«Бесприютность (Unheimliche) повсюду, но нет бесприютней человека», произносит хор в знаменитом отрывке из софокловской Антигоны. <...> Хор толкует сущность человека как бесприютность. Человек сам в себе бесприютен – deínos, это слово указывает на не-безопасное (Nicht-Geheuere), ужасное, пропащее (Abgründige). Человек сам в себе бездомен, его сущность открыта на все стороны. Он неопределен, не связан конкретным способом поведения. Он выставлен из «своей сущности» и от этого ей под-ставлен (aus-gesetzt). Его сущность означает − быть таковым. И поскольку он не защищен своей природой, она становится для него повсюду окружающим диким пространством, ужасом. Человек суть hypsípolis ápolis: выпирающий над и из безопасности (Geheuer) полиса (из защищенности (Geborgenheit) цивилизованного мира людей) в небезопасное (Ungeheuere) и сам таким образом небезопасный (ungeheuer), неприкаянный (unheimlich). Напротив, с выворачиванием Бытия наизнанку и человек (вопреки взгляду Ницше) уже давно стал самим собой, а именно человеческим – слишком человеческим, пойманный (festgestellt) зверь, огороженный со всех сторон и заключенный в своем внутреннем.
(Wolfgang Giegerich. Die Atombombe als seelische Wirklichkeit)
«ИМЕНОВАНИЕ ВЕЩЕЙ - ОДИН ИЗ ПЕРВЫХ АКТОВ КУЛЬТУРНОГО СТРОИТЕЛЬТСВА»
Что происходит на самом деле? Что есть? Если даже не названо... Невозможно узнать. Более того, неназванной вещи невозможно и стать. Реальность, не имея люфта свободных именований и пространства состязательного движения, не доходит до полноты и цельности жизнеспособного и полноценного существования, до ясного и зрелого выражения своей самобытной природы. Как и вообще новое, если оно не оказывается в пространстве, охваченном эхом открытой его названности. Это ведь поле, где можно совершать усилие и отвечать; оно же и антропогенное поле, антропогенная среда. А как отвечать, если ты не окликнут... по имени? Без окликаний явлений по имени нет и места, где, например, могла бы быть память и мог бы быть смысл того, что случилось, что произошло или что происходит на самом деле (в том числе и смысл беды, несчастья, позора, ужаса, болезни). У того, у кого этого нет, нет и будущего, ибо нет памяти, сколько бы он ее ни заклинал и сколько бы он ни знал, что надо иметь память, помнить. Единственный шанс иметь будущее, а он же и шанс стать людьми - это, именуя, выносить наружу и осознавать беды и насчастья, а не загонять их вовнутрь, где они начинают двигаться и развиваться иррациональными, стихийными и патогенными путями.
<...> Гласность - это ведь не только раскрытие каких-то тайн, это и называние вещей собственным именем. А, В, С только тогда взаимодействуют между собой, только тогда происходящее в них, по отдельности и между ними, продуктивно и получает дееспособное историческое существование, когда они известны (и нам, и себе) именно как А, В, С. Если же мы ничего не знаем об их существовании, а сами они не могут без имен даже артикулироваться и осуществиться, то это все равно, что их нет. Вот они и вернутся в "чертог теней". То есть в до-историческое существование.
Есть, например, смерть. И есть мертвая смерть. Между ними большая разница. Любой уход из жизни должен быть публичным, публично названным и известным. Тогда это смерть, участвующая в жизни. Ведь даже из отрицательного (а что может быть большим отрицанием, чем смерть?) можно что-то извлечь, зерно для души и смысла. А вот из неназванного этого сделать нельзя. Это разрушает сознание и души даже больше, например, самой войны, если ее жертвы не фигурируют в публично известных воинских списках, а ритуал оплакивания их родными, ритуал гражданской памяти и боли не выполняется весь, полностью. Вот почему я говорю, что называние, именование вещей - один из первых актов культурного строительства. И духовного здоровья нации, о котором я фактически все время только и говорю.
(Мераб Мамардашвили. "Если осмелиться быть...": беседа с Юрием Сенокосовым и Андреем Карауловым)
БЕГЛЕЦ
Он нигде не жил, а лишь останавливался на время. Он всегда носил с собой бритву, револьвер, сигареты и авторучку - арсенал, игрушки беглеца. Не то чтобы он специально кочевал на манер писателей или художников, любящих гостиничные номера, меблированные комнаты и живущих одним днём, рассчитывая тем самым уклониться от бремени буржуазного хозяйства. Наоборот, он, подобно иным выскочкам, питал слабость к роскоши. Вилла Рокбрюн или даже Сен-Шаман во время войны, а впоследствии собственный особняк в Булони, павильон Фонарик в Версальском парке, который уступил ему премьер-министр, тем более замок Вильморенов в Верьере, где он укрылся в самом конце, - все эти жилища, по очереди, иногда надолго, служившие ему кровом, никак, думается, не могли побудить к состраданию. Странник в седле с неизменным тщанием заботился о костюме: министр одевался у Ланвена. И хотя он с молодости привык завтракать в ресторане, как коммивояжёры и пролетарии, его излюбленные места были среди изысканнейших в Париже.
Вместе с тем этот щеголь и гастроном спокойно мог по восемь дней не вылезать из лётного комбинезона и питаться хлебом с огрызком сыра, когда снимал свой фильм в безлюдных каталонских горах, к тому же осаждённых врагами. После отсидки в качестве военнопленного в Сансском лагере, где рацион был скуден, если был вообще, и где люди спали на полу, ничем не укрываясь, он ни слово не дал понять, что эти условия его стесняли. Он даже немного кичился своей выносливостью. Правда, что в этом было особенного? По какому утраченному комфорту, по какому дому мог он тосковать? Табак и вино, возможность уйти и исчезнуть - вот всё необходимое, чтобы он чувствовал себя как дома. Ему не составит труда приспособиться к режиму казармы в Провене с её не слишком строгими армейскими законами. В Сансе он мгновенно лишился всего: выпивки, сигарет и стены, которую можно перепрыгнуть. Осталось только его удостоверение личности - авторучка. Нужно было найти бумагу. "Писать здесь - единственный способ продолжать жить". <...>
Прежде чем сбежать на деле, он бегал с помощью пера. Не покидая места, преображал его письмом. <...> Если его дом существовал, то это был сборный дом из букв, разбиравшийся по окончании абзаца и никогда не стоявший на земле. Местожительства, адреса служили перелётной птице лишь временными остановками, чтобы отдышаться. Взятый в заложники на кухне, в постели, в объятиях, в застенке бездействия, как и в тюремном, он думал только о том, как бы улизнуть. Легковооружённый, expeditus (готовый к бою, букв. освобождённый (лат.)), спящий вполглаза, он не давал своему тощему телу - "великоватому для моего размера", по его собственным словам, - полежать дома и набраться сил.
Радушие, с которым его принимали то тут, то там, пробуждало в нём страх липкой ловушки. Лагерной кровати вполне хватало для сна, а в сумке - два-три индейских или полинезийских фетиша, миниатюра Брака, и довольно. Календари, карты, газеты он листал как огромный словарь географических названий, и чуть ли не к каждому из них начинал снаряжать экспедицию, чтобы безотлагательно увидеть всё своими глазами.
(Jean-François Lyotard. Signed, Malraux)
Современное государство – враг достойного, уважающего себя, прямо ходящего и не склоняющего головы человека. Такой человек органично носит оружие (носил во все века!), а государство запрещает ему это делать, оставляя право на оружие только себе. <...>
В 1934 году карачаевцы восстали на советском Кавказе под лозунгом «Не хотим ходить рабами!». Речь шла о запрете на ношение холодного оружия, составляющего неотъемлемую часть национального костюма горцев. Размах восстания потребовал использования бронетанковых частей и авиации, бунт захватил Кисловодск и Пятигорск. Проблема кавказского сопротивления государственному унисексу, таким образом, ещё до мировой катастрофы великой войны стала проблемой сопротивления мужского начала катастрофическим тенденциям современной истории.
Принцип мужской натуры действительно наиболее глубоким образом связан с системой военной демократии. В основе греческих полисов и кавказских общин лежал патриотический союз граждан, бдительно оберегавших своё пространство от появления в нём тирана. Сегодняшний ход истории прокатывается катком не только по военной демократии родоплеменного типа, но и по институтам представительной демократии, разработанным независимой молодой буржуазией XVIII–XIX веков. Олигархи мира опираются на унисекс бюрократического государства, где «третий пол» физически воплощён именно в безбородой породе аппаратчиков. В мире осталось три главных цитадели настоящих мужчин. Это Афганистан, Балканы и Кавказ. Все три в ходе последних лет стали объектом разрушительной агрессии и геноцида со стороны Системы. Все три характеризуются упорными архаичными традициями мужского общинного самоуправления, противостоящего всякому отчуждению авторитета и власти в пользу бездушной политической машины.
(Гейдар Джемаль. О партии мужчин)
rastsvety-o-partii-muzhchin" rel="nofollow">https://vk.com/@rastsvety-o-partii-muzhchin
Спрашиваю в тоске:
Почему ты была моим ребенком?
Ты слишком нежна и хрупка
для бедной жизни
под ледяными северными звездами.
Ты бы могла улыбаться
сквозь шелк пальцев
в старинном замке.
Да, почему ты была моим ребенком?
Здешняя жизнь
может дать тебе лишь зимы и нужду,
руины чужого дома и холод.
Твое лицо так нежно,
словно вопрос, так и не получивший ответа.
Нет, как цветок
за час до рассвета.
Но жизнь здесь
требует жестких рук и умов,
способных выдержать мороз.
Я спрашиваю в тоске:
почему ты была моим ребенком?
Но в глубине сердца
благодарю Бога
за Его доброту.
(Hans Børli)
Пер. Анна Горецкая
Иллюстрация: Vincent van Gogh. Zwei grabende Bäuerinnen auf schneebedecktem Feld, 1890
Когда уже жить остается немного
И бурь не предвидится впредь,
Нас бес неуемный толкает в дорогу,
Мешая в дому умереть.
Быть может, у смерти на подступах ближних,
В последний отпущенный год,
Страшит подсознательно нас неподвижность,
Которая скоро придет.
Позыв этот, необъяснимый и странный,
Своим ощущали нутром,
Толстой, распростившийся с Ясной Поляной,
И Амундсен, бросивший дом.
Не верь ностальгии, внезапной и острой,
Что сердце морочит опять.
Нелепо вернуться на брошенный остров
Затем лишь, чтоб там умирать.
В стихающем гаме, в редеющем дыме
Умножим тот славный пример,
Который давали стихами своими
Цветаева или Бодлер.
Уйти, позабыв про былые утраты,
С собою не взяв ничего.
Уйти, не заботясь о точке возврата,
Поскольку не будет его.
И кажется, утро еще, а не вечер,
И тянется тонкая нить.
Покуда пространство струится навстречу,
О времени можно забыть.
(Александр Городницкий)
СЛОВО
Одно лишь слово — шифром, кодом
запечатлело жизни суть.
Светила с их привычным ходом
лишь слово может повернуть.
Одно лишь слово — льда сверканье,
жара и стужа, блеск огня.
И снова тьма, и страх молчанья,
и пустота вокруг меня.
(Gottfried Benn)
Пер. Марина Науйокс
Я бы жил три тысячи лет назад,
поутру раскрывая все окна спальни,
глазел на море, фруктовый сад
и на скучный профиль высокой пальмы,
на ладье в заливе ловил кефаль,
где на рифах чайки, не то — сирены
наводили на сердце тоску-печаль,
и слагал без рифмы совсем катрены
о чудовищах, что с другой стороны
выходили на берег в начале эры,
героях черт знает какой войны,
не воспетой даже самим Гомером,
и один дошел до конца плато,
где кончаются части любые света,
о котором не мыслил и сам Платон,
а потом рукою махнул на это,
и вступил в пехоту родных племен,
и сражался отчаянно на просторе
бесконечной пустыни, но был пленен,
бежал и все-таки пал у Трои
в бою с Ахиллом — и от него
не стал в отличие мифом или
эпосом, частью всего того,
что обнаружит Шлиман.
(Дмитрий Ратников. Греческие строфы)
Сжать перед этой жизнью зубы, как сжимают их фанатики под пыткой... и молчать, молчать, молчать...
(Борис Останин. Пунктиры)
ЛИЦО
Телесная выразительность достигает обычно наивысшего уровня в лице. Лицо есть то, что в некотором смысле позволяет нам лучше и глубже всего познать личность. Мы узнаём людей по лицу, и большая часть человеческих отношений отражается на лице. Красота и привлекательность, особенно в женщине, тоже сосредоточены в лице. Лицо — наименее сексуальная и наиболее сексуально определенная часть тела: именно по лицу мы немедленно отличаем мужчину от женщины. Только люди обладают выразительным лицом, причем в максимальной степени: в некоторых случаях лицо может сказать всё. В нем отражаются чувства и переживания личности: озабоченность, боль, радость, гнев, симпатия, отвращение, любовь. Поэтому говорится, что «лицо — это зеркало души».
Эммануэль Левинас посвятил прекрасные страницы человеческому лицу. Он напоминает, что именно лицо другого взывает к моему пониманию, уважению и помощи, требует понять другого в его абсолютной инаковости — как свободу, подобную моей свободе. Встреча с лицом другого облекает меня ответственностью за него и вопрошает о том, что я поистине и личностно есмь. Лицо помогает мне увидеть другого именно как другого, как тайну, до дна которой мне никогда не добраться. В лице другого запечатлено слово Божье.
Ничто из чувственного не отсылает нас с большей настоятельностью к человеку , к мыслящему и свободному существу. По лицу мы часто узнаем, каков человек: благосклонный, брюзгливый, заносчивый, склонный к заискиванию, влюбчивый, беспечный и т.д. По лицу мы угадываем свежесть молодости и признаки старости. Морда животного лишена выразительности, она всегда одна и та же; и даже когда животное пугается или приходит в ярость, оно делает это как особь, принадлежащая к своему виду, а не как отдельное существо. Все особи ведут себя одинаково. Животное никогда не смеется: смех — отличительный признак человеческой личности, ибо только человек способен улавливать смешное, выражать его и заражать своим смехом других людей.
В лице особенно значимы глаза. Они подобны окнам, через которые душа выглядывает наружу. Именно глаза лучше всего выражают удивление, грусть, радость, симпатию, красоту, любовь. Мы общаемся, прежде всего, взглядами; как заметил Сартр, взгляд других людей воздействует на нас и как бы овладевает нами. Взгляд определяет выражение всего лица. Рот и уши тоже служат средствами взаимного обмена мыслями и чувствами. Посредством материальных знаков, фонетических или графических, осуществляется чудо языка, способного передавать мысли. То, что мы произносим с помощью речевого аппарата или воспринимаем ушами, есть всего лишь вибрационные волны. Но поразительным образом в этих волнах мы передаем и принимаем идеи, проникающие в самую глубину нашего существа и бесконечно обогащающие нас.
(Carlos Valverde. Antropología filosófica)
Иллюстрация: Erich Retzlaff. Blast Furnace Worker, 1930
Мы рвемся воевать со злом, организовывать нашу жизнь, делать настоящее, "практическое" дело; и мы забываем, что для этого нужны прежде всего силы добра, которые нужно уметь взрастить и накопить в себе. Религиозное, внутреннее делание, молитва, аскетическая борьба с самим собой есть такой неприметный основной труд человеческой жизни, закладывающий самый ее фундамент.
(Семён Франк. Смысл жизни)
Иллюстрация: Gustave Doré. Nehemiah Views the Ruins of Jerusalem's Walls (Neh. 2:1-20), 1866
НА МАРШЕ
От бессонниц черны, от грязи грязны,
В касках, съехавших на переносицы,
И нет сил их поправить, идут рядовые чины
И халатно к жизни относятся.
В том повинен простой недостаток сна
И наглядность смертей чужих,
А своя — не наглядная, так как она
За границами зренья лежит.
Но об этом не думает серый люд,
Выпадая из яви в сон.
То ли снится им, что они идут,
То ли снятся тела их жен.
Чередуя губы и груди их,
С впередиидущей спиной,
Каждый спит, но спит как бы за двоих,
Как бы жизнью живет двойной.
Тот, который, сомлев от любовных дел,
У любимой уснул на груди,
Открывает глаза там, где снег летел,
Где кричат: «Под ноги гляди!»
(Владимир Иванов)
МЕМОРИАЛ
Город*, черная груда щебня
у черты горизонта. Считаю грозы
над ним. Завтра пойду, зарою могилу,
что брошена всеми, как этот город,
настолько разрушенный, что его
стороной облетают птицы.
У края дороги дерево.
Оно делится со мною
Своей листвой.
(Johannes Bobrowski)
Пер. Вальдемар Вебер
* Имеется в виду Кёнигсберг
Как врастает корнями бор,
как вода льётся в глотки нор,
как ветра, не найдя простор,
застывают меж диких гор,
так копи слёзы талых рек,
и не миг, и не два, не вдруг,
за запрудой грудных засек,
под камней равномерный стук,
так и день вырастает в год,
словно в роще упавший плод,
рцы стихи твёрже всех пород
иль молчи, слов набравши в рот.
(Денис Ткачук)
Я навестила наш бывший дом.
Своей ущербностью он был
человечнее нас.
Оторванные друг от друга стулья
застыли в своем заблуждении.
Воспоминания слонялись меж ними,
перебивая друг друга и нарушая хронологический строй.
Старый стол с инкрустацией,
который при всех переездах был изумлен
и встревожен,
смотрел из угла на новые полки,
как брошенная в затоне баржа.
Сколько ветоши, сколько веток -
можно сделать метлу.
Хворостинки бросаю в печь:
любовь и ненависть так хорошо не горят,
как подарки забытого детства.
Голубоватыми пламенами
трепещут души в детских кроватках,
как над болотной мглой блуждающие огни.
Так может гореть только сердце, дымясь
и не обращаясь в пепел.
Мир чадит.
Концлагерь располагается дома.
Горсти сажи оставляют след на щеке.
Колючая проволока
изгибается нежно,
и на ней распускаются розы.
(Eira Stenberg)
Пер. Георгий Ефремов
Волна дробилась навзрыд, и вдрызг
О мол разбивался вал.
Из тысяч невиданных солнцем брызг
Лицо я твоё собрал.
Упрямством сцеплены брови дуг,
Ноздрями раздут азарт,
И всё, что угодно, но не испуг
Навстречу мечут глаза.
Из тысяч ночами отвергнутых снов
Сложил я в уме письмо
И тут же забыл его, чтобы оно
Дошло до тебя само.
(Александр Страхов)
Вся мощь огня, бесчувственного к стонам,
весь белый свет, одетый серой тенью,
тоска по небу, миру и мгновенью
и новый вал ударом многотонным.
Кровавый плач срывающимся тоном,
рука на струнах белого каленья
и одержимость, но без ослепленья,
и сердце в дар - на гнезда скорпионам.
Таков венец любви в жилище смуты,
где снишься наяву бессонной ранью
и сочтены последние минуты,
и несмотря на все мои старанья
ты вновь меня ведешь в поля цикуты
крутой дорогой горького познанья.
(Federico García Lorca. Sonetos del amor oscuro)
Пер. Анатолий Гелескул
ОТКРЫТКА ИЗ ГОРОДА К.
Томасу Венцлова
Развалины есть праздник кислорода
и времени. Новейший Архимед
прибавить мог бы к старому закону,
что тело, помещенное в пространство,
пространством вытесняется.
Вода
дробит в зерцале пасмурном руины
Дворца Курфюрста; и, небось, теперь
пророчествам реки он больше внемлет,
чем в те самоуверенные дни,
когда курфюрст его отгрохал.
Кто-то
среди развалин бродит, вороша
листву запрошлогоднюю. То — ветер,
как блудный сын, вернулся в отчий дом
и сразу получил все письма.
(Иосиф Бродский)
Иллюстрация: Peter De Wint. Ruins of the Bishop's Palace, Lincoln
«ЕГО СЛАВЯТ СЕМЬ НЕБЕС, ЗЕМЛЯ И ТЕ, КТО НА НИХ»
В своей известной работе «Мир исламского мистицизма» (Mystische Dimensionen des Islam: Die Geschichte des Sufismus, 1975), Аннемари Шиммель, исследовательница исламской цивилизации, и в особенности суфизма, приводит интересную историю:
Поэт-суфий конца XIII в. Юнус Эмре, объявивший, что будет восхвалять Бога вместе с камнями и источниками, газелями и пророками, совершенно всерьёз воспринимал коранические слова о том, что всё было создано ради почитания и восхваления Создателя. Так же думал и чувствовал его соотечественник, живший в XVII в., – Меркез Эфенди, о котором турецкие друзья рассказали мне прелестную историю:
«Шейх ордена Халветиййа в Истанбуле, Сюнбюль Эфенди, желавший найти себе преемника, послал своих учеников за цветами для украшения обители. Все они вернулись с целыми охапками прекрасных цветов, и только один – Меркез Эфенди – держал в руке лишь маленькое увядшее растение. Когда его спросили, почему он не принёс ничего более достойного учителя, он ответил: "Я увидел, что все цветы поминают Господа, – как мог я прервать их молитву? Я посмотрел – и вот я увидел, что один цветок кончил поминать Господа. Его я и принёс». Именно этот ученик стал преемником Сюнбюля Эфенди, и одно из кладбищ, расположенных у Византийской стены в Истанбуле, до сих пор носит его имя».
Этот вдохновляющий рассказ – яркий пример того отношения, которое должно быть у верующего ко всему окружающему его миру, являющемуся мудрым и чудесным творением Аллаха.
Когда Шиммель пишет о Юнусе Эмре, что он "совершенно всерьёз воспринимал коранические слова", она имеет ввиду следующий аят (17:44):
Его [Аллаха] славят (возвеличивают) семь небес, земля и те, кто на них [все творения]. Нет ничего, что не прославляло бы Его хвалой, но вы не понимаете их восславления.
Известный исламский учёный Ибн Касир пишет в своём толковании, поясняя вышеприведённые строки:
Слова Аллаха: ( وَإِن مِّن شَىْءٍ إِلاَّ يُسَبِّحُ بِحَمْدَهِ ) «Нет ничего, что не прославляло бы Его хвалой» – то есть нет таких творений, который бы не прославляли Аллаха хвалой; ( وَلَـكِن لاَّ تَفْقَهُونَ تَسْبِيحَهُمْ ) «но вы не понимаете прославления их» – то есть о, люди, вы не понимаете их прославления Ему из-за различия в языках. И это относится ко всему, к животным, к неодушевлённым предметам, и растениям, согласно одному из двух самых известных мнений.
Большинство людей действительно не слышат и не понимают того прославления Аллаха, которое совершают творения. И будучи лишёнными такого опыта, люди часто строят своё мировоззрение с опорой исключительно на эмпирические данные, что приводит к отрицанию сверхчувственной реальности. Отчего, конечно же, эта реальность не перестаёт существовать.
А есть такие люди, праведные рабы Аллаха, которые наделены способностью слышать и понимать это прославление Господа, совершаемое творениями, как в истории о Меркезе Эфенди, приведённой выше, которая является лишь одной, из многих.
Собственно, всё вышесказанное есть пример "не-антропоцентрического существования человека в окружающем мире и со-существования с не-человеческим" – темы, вынесенной в шапку профиля нашего канала. И это открывает нам пост-антропоцентрическую перспективу, которая смещает человека из центра бытия и предлагает трактовку человеческого существования в связке с другими, «нечеловеческими», такими как планета, окружающая среда, животные. Человек стоит в одном ряду – являясь "одним из", наравне с теми, "кто на небесах и на земле" – прославляющих Аллаха (Коран, 24:41).
Для меня невыносимо стоять в стороне от событий. Когда начинаешь последовательно сдирать оболочку со всего, что тебя окружает, она отпадает, и тебе становится худо. Но в то же время понимаешь, что это всего-навсего видимость, и поэтому, одолев призрак, плюешь на него с высоты десять тысяч метров. Только находясь в самом центре, в дерьме, обретаешь ясность. А оболочку необходимо отшелушивать.
(Antoine de Saint-Exupéry. D'une lettre)
Как незаметно свет теряет силу. Еще шаг, а за спиной уже шуршит тяжелым платьем ночь. Большой осколок зеркала на дороге, а в нем молчат.
Ветер поднимает с земли пыль, тонкими пальцами теребит воротник пальто. Планеты берут разбег от точки зрения ничтожного человека, теряя при этом орбиты, а то и вовсе превращаясь в неприметный шар из льда, недостойный внимания.
Теперь ночь уже вползает в глаза, забирая последние отблески света, почему-то заставляя молчать, заглушать крики, идущие из самых темных глубин сущности. Вот только и слышно раскатистое эхо несказанного, неуслышанного, никем не принятого. Старый, дырявый небосвод дает жизнь чудовищам из головы, освобождая их от гнета. Ночь все так же снаружи, все так же внутри. Все также подпитывает увядшие мысли-цветы, пригоршнями выбрасывая в холодный воздух воспоминания... Беспардонная, безжалостная, тоскливая - идет напролом. Еще шаг - мрак поднимает паруса.
(Седа Исмаилова. Из записей на бумажных самолетах)
Звезды цвета опасности, о вы, которые часто заставляли меня завидовать вашей светоносной наглости и воинственным приключениям! Я горжусь вашей прочной дружбой со мною, потому что мы достойны вас, мы, лунатики, которые можем, наконец, играть со смертью на ваших глазах. Наши ночные траншеи так же прекрасны, как и ваши. Уже не краснея от нашей грязной и ленивой подлости, смотрим мы на вас, как прежде, на кричащем пороге кафе-концертов! Как уже далеко то время, когда вы сконфуженно карабкались по крышам мирных городов, чтобы освещать и озарять разноцветные сады шляп кокоток!... Вы, без сомнения, предпочитаете им эти кусты штыков!... Стоя теперь на сторожевом посту нашей гордости, с грудью, открытой для угрюмого полета ядер, мы с вами господствуем теперь над иронической пустыней человеческих воль, в то время, как на наших щеках лихорадочно вспыхивает жажда опасности!
(Filippo Tommaso Marinetti. La Bataille de Tripoli)
К МАМИНОМУ ПОРТРЕТУ
Посмотреть — только кости да кожа,
да угрюмые кисти волос.
На тебя я тем больше похожа
чем во мне больше струн порвалось.
Чем темнее поля под глазами
— тем светлей этих глаз глубина.
Мама, как получается с нами
что и жизнь лишь над смертью видна?
Ты хотела в лесах притаиться,
ты хотела пореже дышать
— но стволами не откупиться,
но не море стволами сдержать.
Ты могла быть всех женщин моложе,
всех мужчин ты могла быть смешней.
Но душа словно кости под кожей
проступала сильней и сильней.
Слишком сильные мы в этом мире.
Слишком нежные струны на нем.
Непохожими в мир приходили
— одинаковыми умрем.
(Марина Георгадзе)
ПРОБУЖДЕНИЕ
Забрезжил свет, и, путаясь в одежде,
Встаю от снов для будничного сна.
Из мелочей привычных ни одна
Не сдвинулась — настолько всё как прежде,
Что новый день сливается с былым,
Где так же носит племена и стаи,
Хрипит железо, воинства сметая,
И тот же Карфаген, и тот же Рим,
Опять лицо, что и не глядя знаю,
И голос, и тревога, и удел.
О, если б я, хоть умерев, сумел
Очнуться до конца, не вспоминая
Того, кто звался мной, рядясь в меня!
Быть позабытым с нынешнего дня!
(Jorge Luis Borges)
Пер. Борис Дубин
Я столько умирал и снова воскресал —
И под ударами таинственных кресал,
Перегоревший трут, я одевался снова
В эльфийский плащ огня, в халат мастерового.
И я смотрел в костер, как в зеркало вдова,
И в пепле находил забытые слова,
И вырывал себя из собственной могилы,
Скребя, как верный пес, когтями грунт застылый.
Я прожил жизнь мою, и к смерти я привык,
Как к шуму времени — сутулый часовщик
Или как пасечник в своем углу веселом
К носящимся вокруг шальным и добрым пчелам.
(Григорий Кружков)
СЛОВО И МИР
Эльфриде на Рождество
Только когда тебя призывают к тишине,
слух твой чутко внемлет,
ты встречаешься с тем,
что в слове давно уже отлежалось,
и ты счастлив тому, что преходяще в этом мире.
А когда ты пребываешь с тишиной?
Когда? А вот с какого «когда»?
Ждёшь этого часа настырно, нетерпеливо,
и вечно опаздываешь.
И как же тогда то безмолвие тишины западного ветра,
когда едва ли что-то явится воочию,
пока всё пребывает трудом,
проком и тяглом?
Или мир уже утолился благодатью,
возродился в благодарности?
(Martin Heidegger)
Пер. Александр Белых